См. статью «Любовь»
См. статью «Любовь» читать книгу онлайн
Давид Гроссман (р. 1954) — один из самых известных современных израильских писателей. Главное произведение Гроссмана, многоплановый роман «См. статью „Любовь“», принес автору мировую известность. Роман посвящен теме Катастрофы европейского еврейства, в которой отец писателя, выходец из Польши, потерял всех своих близких.
В сложной структуре произведения искусно переплетаются художественные методы и направления, от сугубого реализма и цитирования подлинных исторических документов до метафорических описаний откровенно фантастических приключений героев. Есть тут и обращение к притче, к вечным сюжетам народного сказания, и ядовитая пародия. Однако за всем этим многообразием стоит настойчивая попытка осмыслить и показать противостояние беззащитной творческой личности и безумного торжествующего нацизма.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Рассказ Вассермана застыл, окаменел, да и сама жизнь тоже. Без конца одолевали парализующие разум и волю вопросы: ради чего вообще подвергать себя опасности посещения Белой комнаты? Кто может предугадать, что случится с тем безумцем, который по собственной воле решит отказаться от своего хваленого таланта избегать сомнительных ситуаций, ограждать себя от увлечения рискованными проектами, например от вторжения непосильных требований этой призрачной, неуловимой Белой комнаты? Учтите к тому же, что талант этот не столько врожденный, сколько приобретенный ценой немалых мучительных усилий и тяжкого труда и, главное, не раз уже доказавший свою несомненную пользу. Кому, собственно, приносится эта жертва? И во имя чего? Ставить на карту свою жизнь и душевное здоровье только ради того, чтобы угодить некой дамочке в Тель-Авиве? Чтобы наглая взбалмошная Аяла осталась довольна? Чтобы в результате всего этого хитроумного и дерзкого предприятия на полки легла еще одна книга — на уже и без того достаточно исчерпавшую себя тему? Кому, ко всем чертям, это нужно?!
— Именно так, Шлеймеле, — говорит дедушка Аншел. — Именно ради того, чтобы написать книгу. Может, и не самый первый первоисточник, не Подлинник, но весьма необходимую! Прежде всего тебе самому. И что тебе остается, Шлеймеле, кроме этой единственной истории, этой твоей столепестковой розы? Посмотри на себя… Если заключена в тебе хоть крохотная крупица истины, возможно, сумеешь угадать, для чего Великий творец послал тебя в тяжкие странствия между бесконечным множеством пустых страниц. Да… И тебе отлично известно, что и мой рассказ, единственный в своем роде, может указать тебе дорогу… Напиши, пожалуйста, так: в эту книгу прибудет младенец. Он будет жить в ней.
Нет. Не прибудет.
Аншел Вассерман пытается помочь мне, в этом я не смею сомневаться. Младенец… Это та помощь, которую он предлагает. Но у младенца уже нет сил жить. И ни у кого здесь нет сил для еще одного человеческого создания. Даже и те, которые есть, весьма отягощают существование своим присутствием. Вот вам пример: в одну из ночей Найгелю пришлось самолично застрелить из пистолета двадцать пять евреев.
Это случилось в середине сентября сорок третьего года. В книге воспоминаний, которую впоследствии написал один из немногих оставшихся в живых заключенных этого лагеря, рассказывается, что одному из узников каким-то чудом удалось бежать. Это был первый подобный случай с тех пор, как Найгеля назначили комендантом лагеря. Отчаянный храбрец, по-видимому, спрятался в шахте, в узкой прощелине между двумя скалами, и охранники, сколько ни искали, не обнаружили его. Лишь глубокой ночью измученный рабочий отряд доставили наконец обратно в лагерь и выстроили на плацу перед бараком коменданта.
Можно предположить, что необычный шум заставил Вассермана очнуться от тревожного урывочного сна, приподняться на кипе бумаги и глянуть со страхом вниз в какую-нибудь щелку на чердаке. И увидел он оберштурмбаннфюрера Найгеля, вышагивающего перед строем заключенных и мечущего громы и молнии. «Великий Боже! — воскликнул Вассерман в сердце своем. — Ведь это тот самый человек, который сидит со мной чуть ли не каждый вечер, и слушает мое повествование, и рассказывает о своей нежной, горячо любимой супруге и милых детках, и всей душой болеет за моих героев, и покатывается со смеху, когда удается мне сочинить что-нибудь забавное…»
Найгель выносит приговор. Каждый десятый будет расстрелян. Двадцать пять человек. Штауке приближается к нему и что-то шепчет ему на ухо. Найгель возражает. Отказывается прислушаться к его мнению. Штауке настаивает и, пытаясь убедить начальника, делает не то удивленный, не то возмущенный жест. Возможно, ему представляется недостаточным казнить только двадцать пять евреев, возможно, двадцать пять мертвецов мало для того, чтобы насытить его аппетит. В какое-то мгновение кажется, что сейчас там вспыхнет настоящая ссора. Но Найгель умеет сохранять хладнокровие в любой ситуации. Разочарованный Штауке возвращается на свое место. Лицо его пылает от возмущения и досады, тонкая позолоченная оправа очков злобно поблескивает в холодном свете прожекторов. Найгель отбирает обреченных на смерть. Проходит вдоль рядов и указывает пальцем то на одного, то на другого. Глаза его прищурены, словно он пытается внимательнейшим образом рассмотреть и досконально изучить каждого. Но среди заключенных есть такие, которые готовы поклясться, что выбор его делается наугад, совершенно случайно — как говорится, с закрытыми глазами.
Украинцы отделяют обреченных от всех остальных. Двое не выдерживают напряжения и от ужаса теряют сознание. Их тоже уносят и присоединяют к тем, что еще держатся на ногах. Все происходит в полнейшей тишине. Со временем эта сцена так будет описана в одной из книг: «Нет вскрика и нет вопля. Луна льет свой мутный свет сверху, а прожектора освещают лагерь снизу. Комендант Найгель стреляет в приговоренных к смерти. В каждого один раз и в упор — прямо в лоб. Уже после третьего выстрела он с головы до ног забрызган кровью. Под конец он наклоняется и пристреливает тех двоих, что растянулись на земле без чувств. Узнали ли они о своем конце? А остальные, живые, оставшиеся в строю, способны ли они были осознать происходящее?»
Все кончено. Найгель поворачивается и твердым чеканным шагом направляется обратно к помещению коменданта. Со своей позиции на чердаке Вассерман может видеть, что лицо его окаменело и веки приспущены на глаза. Сочинитель возвращается на свое ложе между двумя шкафами со всевозможным конторским инвентарем и сворачивается клубочком на ворохе старых газет, прикрывая голову коленями. Он хочет произнести что-то в память мертвых. Несколько слов. Но язык его сух, а голова абсолютно пуста. Он сам давно уже мертв. И вообще, что бы он ни сказал, все будет фальшивым и неуместным. Никого из погибших он не знал, но, даже если бы и знал, вряд ли почувствовал бы что-то такое, что принято называть состраданием или сожалением. Чувства тоже окаменели и умерли. И произошло это не сейчас, а еще тогда, когда он был помещен в барак «дантистов» и в течение трех месяцев проживал там вместе с Залмансоном.
Вассерман:
— Все прошлое, все, что когда-то происходило между людьми — знакомыми и незнакомыми, — уходило и стиралось. Остались смутные воспоминания о дружбе, но сама она тоже исчезла — или сделалась совершенно иной. Я не могу пересказать тебе это словами. Нет, не жалели мы и не любили больше друг друга. Но и ненависти тоже не испытывали. Может, потому, что уже по прибытии сюда числились покойниками. В глазах всего мира мы уже были трупами и сами тоже привыкли считать себя мертвецами, странными такими полуживыми созданиями, еще способными совершать какие-то простейшие действия. Но в сущности, мы были так же мертвы, как наши близкие и друзья.
Тем временем Найгель принимает по соседству душ. Душ устроен почему-то не возле его личных покоев, а тут, наверху, под крышей, рядом с каморкой Вассермана. Немец что-то мычит себе под нос, и я с ужасом догадываюсь, что он поет — в точности как поем мы все, подставляя свое тело под ласковые струи воды. Чудовище намыливает свой громадный торс и блаженно мурлычет какую-то мелодию. Потрясенный этой мыслью, я хочу тут же исчезнуть, бежать, испариться, ничего больше не знать и не слышать. Но нет, это невозможно назвать пением. Он говорит. Произносит речь. И, несмотря на шум воды, я различаю, что именно он говорит. Он обращается ко мне. Упрекает меня в небрежности и непрофессиональности.
— Я всегда полагал, — предъявляет он мне свое обвинение, — что писатели обязаны вживаться в образ созданных ими персонажей, разве не так?
Он прав. Не способен я, все еще не способен «вжиться» в него. Но не обязательно посвящать в это Найгеля. Можно сделать вид, что со мной все в порядке, что я владею своим ремеслом, и записать с его слов несколько общих биографических сведений, чтобы у него создалось впечатление, будто я интересуюсь его личностью и послужным списком. Составить нечто вроде эдакой типовой анкеты, которая заполнялась на сотни и тысячи подобных ему офицеров СС. Не более того.