Только один человек
Только один человек читать книгу онлайн
Гурам Дочанашвили — один из ярких представителей современной грузинской прозы. Ему принадлежат рассказы, повести, романы, эссе. Русскому читателю Г. Дочанашвили знаком по книгам «Там, за горой», «Песня без слов», «Одарю тебя трижды» и др.
В этой книге, как и в прежних, все его произведения объединены общей темой — темой добра, любви, служения искусству. Сюда вошли как ранние произведения писателя, такие, как «Дело», «Человек, который страсть как любил литературу», «Мой Бучута, наш Тереза» и др., так и новые — «Ватерполоо», «И екнуло сердце у Бахвы» и т. д.
В исходной бумажной книге не хватает двух листов - какой-то варвар выдрал. В тексте лакуны отмечены.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
— Что дай боже?
— Дай боже силы ногам того старика.
...Кто бы понял у этого Ушанги хоть что-нибудь.
Трудный он был, право, трудный.
Не подумайте, что это говорится в переносном смысле, нет, я действительно перестал его узнавать. Совсем другое выражение лица, какая-то хмурая тень на всем облике... Велеречивый сеятель причудливых мыслей и громких слов, он вдруг словно онемел, ходил с опущенными плечами, охал-вздыхал во сне... Его живые, лучистые глаза заледенели... Неужто же он настолько сильно любил Грузию, что так тяжело переживал свои сомнения в том, грузин ли он на самом деле? Хорошо еще, что его все тянуло к уединению — рядом с с ним нам бывало как-то не по себе, мы невольно ощущали за собой какую-то вину, так как, грузины мы или еще кто, мы прежде всего, простите, батоно, — живые люди, нам хочется и позубоскалить, и повалять дурака, и мало ли чего еще, но только, правда, все в меру, все в свое время, а то ведь раньше как бывало: ты, скажем, озабочен чем-то своим, а Ушанги сыплет и сыплет что-то на твою и без того замороченную голову. Теперь я частенько вспоминал одно его пространное высказывание, ненароком последовавшее за замечанием Ондрико, брошенным ему, под видом шутки, прямо в лицо: «Хорошо еще, что все люди на свете разные, не то каково бы нам было, если бы все походили на Ушанги».
— Я знаю одно, — степенно заговорил обиженный Ушанги, — походи все люди на меня, на земле не было бы войн и никто бы не выдумывал всякой подлой чертовщины; не было бы шпи-о-нов и злобных со-гля-да-та-ев, воровства и убийств, все мы любили бы свою родину и уважали чужую, а еды-питья у нас было бы по горло, так как если я постараюсь, то могу трудиться что надо... А вечерком, сытые и довольные, мы рассаживались бы добрым кружком вокруг костра где-нибудь на лесной опушке и неспешно рассказывали друг другу всякие были и небыли.
— А в зимнюю стужу что бы вы делали? — подковырнул Ондрико и демонстративно наставил ухо в ожидании ответа.
— Зимой? Зимой мы собирались бы у камина, — невозмутимо ответил Ушанги. — А если бы тебя воспитали немного лучше, это было бы много лучше.
И именно теперь мне вспомнилась: «А если бы все походили на Ушанги...»! Ах, нет, нет, врагу, врагу своему не пожелаю скопища таких грустных, плаксивых, понурых... И к тому же еще каких-то потерянных... Но однажды Ушанги вдруг прорвало; я как раз составлял дополнительную смету, когда он встал над моей головой и спрашивает:
— А может, я цыган...
Я поднялся со словами:
— Ну что ты, Ушанги...
— Нет, то, что я смуглый и черноволосый, это даже очень хорошо, — утешал он самого себя, по-прежнему мучимый сомнениями.— Но, может, я все-таки цыган.
— Да что в тебе цыганского...
Но он, пропустив мои слова мимо ушей, принялся размышлять вслух:
— Нет, нет, цыганом я быть не могу. Я, правда, охотник скитаться с места на место, но страну свою люблю больше самого себя, а где у цыгана его родная земля, где край, к которому он привязан?
И снова обратился ко мне:
— Ведь верно, нет?
— Конечно, конечно, Ушанги.
Он уставился на меня, а я уже снова зажал между тремя пальцами ручку.
— Помешал, да?
— Нет, что ты! Чем ты мне можешь помешать, Ушанги.
Он еще некоторое время поглядел на меня, а потом сказал, прежде чем отойти:
— У каждого из нас свои заботы.
Он все плотнее поджимал губы. И это кто же — Ушанги, который прежде, если ему не о чем было поболтать, пристраивался где-нибудь сбоку припека и строгал палочку, мурлыча себе под нос:
Но до своего ухода он все-таки разок отвел душу, ненадолго сделавшись прежним Ушанги; невесело, со свойственными ему причудами, но он кое-как разговорился. До окончания экспедиции оставалась всего какая-то неделя, когда он сказал мне, отведя глаза в сторону: «Не может того быть, чтоб не существовало выхода, уйду я». А кому было под силу отговорить Ушанги, добро бы он сам не запутался в своих многогранных устремлениях; какой такой выход он подразумевал, не знаю, но до станции я его все же проводил, кстати у меня там было и свое дело.
На сей раз мы все втроем забрались в кабину; уже вечерело, накрапывал дождь. Ушанги нахлобучил шапку до самого носа и сидел насупившись... Мы подошли к кассе, где он взял билет, — ему попался самый последний вагон, — и, в ожидании поезда, укрылись под каким-то навесом напротив вокзала. Будто укоряя нас в собственной вялости, нехотя сеял мелкий дождик; вокруг нас не было ни души; мы безмолвствовали. И вдруг, неожиданно, Ушанги заговорил:
— Хорошо еще, что я не итальянец, а то бы и вовсе свихнулся...
Я посмотрел на него с недоумением.
— Я оцениваю народ по его искусству!
Получилось это у него немного напыщенно, но он тут же поправился:
— Что поделаешь, только вечное имеет цену, по нем и следует ценить народ. Как бы ни почитали мы, например, прославленного Ньютона, но ведь факт остается фактом — в наши дни самый посредственный восьмиклассник знает отнюдь не меньше того, что знал Ньютон, чего никак не скажешь про сегодняшнего даже аспиранта в сопоставлении с Гомером.
— Оставим всю Италию в целом, возьмем только один ее город, но Флоренцию, — ведь это же и впрямь можно сойти с ума, особенно если сам ты флорентинец. Тут не просто голова кругом пойдет, а нечто похуже, хорошо еще, что я не тамошний уроженец.
Что же это такое он говорил...
— По Флоренции, не помню точно, в каком веке, — Трудный повел взглядом на лениво сеявший дождик, — одновременно ходили Леонардо и Микеланджело. Да еще, между прочим, и Рафаэль из Урбино. Вышагивали они по улицам Флоренции, твердя про себя заученные строфы великого поэта. Каково, а? Что скажешь?
Что я мог сказать. Моросило.
— А тот поэт, знаешь, кто был?
— Нет?!
— Данте Алигьери, тоже флорентинец, согражданин Джотто и Брунеллески.
И с почтительным благоговением произнес:
— Микеланджело говорил о Данте... Я как-то был во Владимире, город есть такой, — перескочил он неожиданно невесть куда, — гляжу там на Дмитриевский собор, и сердце заходится от чего-то такого родного, а вместе и полнится завистью; но припомнил я тут мою Кветеру, — перескочил он теперь вдруг сюда, — мою маленькую, но такую законченную Кветеру, — и отлегло у меня от сердца. Это храм у нас в Кахети есть такой.
— Знаю, брат, знаю.
— А вот того, однако, не знаешь, что должен был остановить меня, когда я пошел разливаться о прекрасной Италии, когда захлебывался от восторга, чего, мол, стоит одна только потрясающая Флоренция, потому что, представь-ка себе только на одну минуту итальянца, которому дали послушать наши народные песни, показали монастырь Джвари, Кветеру, дали почитать нашу народную поэзию и Руставели, полюбоваться на наши фрески и другие древние сокровища, поглядеть на наши танцы, представь и подумай — как знать, а не сведет ли его все это с ума.
А дождичек так и сеял себе.
— Знаю, надоел я тебе, но уж очень люба мне моя родина, Грузия. Чего скрывать, я даже горжусь ею.
И вдруг, отведя в сторону лицо, подавленно проговорил:
— Но, может, я не грузин.
Что мне было ему ответить... Я глянул на часы.
— И, представь, что мне очень помогает не помешаться, — эта всякие трудности, а проще говоря, — нужда. Я ведь спутался с этой Дареджан, и мне в жизни очень трудно приходится. А теперь вообрази, что я прекрасно живу и имею все, чего достоин, — деньги, мебель, плантации, машину, сыр, дачу, трех жен — назло Дареджан, девятнадцать любовниц, кефаль, то, се... Да упаси бог — я бы вовсе ополоумел...
И добавил:
— Так-то оно лучше, что каждому — свое...
Пришел поезд, и Ушанги уехал.
Заседание получилось такое, что просто башка раскалывалась! Близилась полночь, когда я вышел на улицу и зашагал к дому. В ушах все еще стоял шум давешней перепалки. А все сегодняшнее, обострение получилось как будто бы из ничего. Когда дядя Котэ зачитывал годовую тему, он, проводя параллели, не упомянул лепту Датки, связанную с обнаружением античного стекла. А лепта Датки заключалась в том, что он, заложив возле одной деревни в Лечхуми две разведочные траншеи в расчете найти энеолитическую керамику, наткнулся вместо этого на слабые следы стекольного производства; правда, был он тогда немного под градусом, но потом, на трезвую голову, заново как следует пересмотрел материал и даже опубликовал краткий отчет о своей находке. А дядя Котэ, который всю жизнь изучал стекло, вероятно, потому обошел лепту Датки, что материал был обнаружен в смешанном слое. Это, правда, могло немного обидеть Датку, но он не просто обиделся, а, впав в страшную амбицию, вскочил вне себя с места и пошел и пошел, жилы у него на шее безобразно вздулись, глаза чуть не повылазили из орбит; причем, поворачивая какой-нибудь вопрос в свою пользу, он нарочито замедлял речь и вращал по всем направлениям своими выпученными глазами, выражавшими крайнюю степень возмущения несправедливостью и оскорбленного достоинства, и, кто бы ни попутался открыть рот, чтоб выразить свое мнение или задать вопрос, он на это отвечал затяжной паузой, сопровождающейся глубоким вздохом, после чего упрямо продолжал гнуть свое. И чего он только не коснулся — тут были упомянуты и коллегиальность, и недооценка, и Винкельман, и штангенциркуль, и уровень моря; приведена была для подтверждения даже пара пословиц; в общем, конца не предвиделось, так что дядя Котэ, этот безобидный старикан, добряк и отличный знаток своего дела, даже разочек-другой всхрапнул. Датка тоже знает дело, но он такой вонючий человек, такое дерьмо, что все смертельно боятся испортить с ним отношения, потому что он может во время заседания навесить на тебя что угодно, вне всякой связи с собственно наукой; например, заявить, что ты опаздываешь на работу, или, что еще похуже, припомнить о кое-каких твоих коротких знакомствах в бытность экспедиции в приморской зоне. Со зла он способен на все, что угодно, поэтому все его остерегаются и к нему подлещиваются. Я думал о Датке.