Избранное в двух томах. Том I
Избранное в двух томах. Том I читать книгу онлайн
В первый том избранного вошли произведения, главенствующей темой в которых является — защита Отечества.
В романе «Завещаю тебе» и повестях «Вечный пропуск», «Знамя», «Прими нас, море» созданы интересные образы солдат, матросов, наделенных высоким чувством долга, войскового товарищества, интернационализма.
Издание рассчитано на массового читателя.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Но, увидев меня, Рина бросается ко мне, огонь в ее ладони взметывается, чуть не гаснет, снова взметывается, по стенам и потолку качаются тени.
— Карточки нашлись! В рукавичке! — на глазах у Рины слезы. — Я виновата! Прости…
— Ладно, ладно! — Я привлекаю Рину к себе, ее плечи под моими ладонями совсем худенькие, острая жалость к ней заполняет меня…
На следующий день, в школе, едва я показываюсь в столовой, ко мне подбегает старшая повариха:
— Я слышала, вы подобрали карточки?
— А чьи они?
— Наши. Вчера муж заходил ко мне и обронил.
Стою ошалело. Вот уж никак не ожидал! Мужа поварихи я видел — такой же краснорожий, как и тот деляга, что торговал хлебом на Кузнечном рынке. Едва ли поварихин муж наел этакую физиономию на стодвадцатипятиграммовом карточном пайке.
Отдаю карточки. Повариха и ее румяный муж! А я-то переживал…
9
Каким-то чудом у меня до сегодняшнего дня сохранился корешок начисто использованной блокадной карточки. Я случайно обнаружил его в бумажнике после того, как покинул Ленинград, и оставил на память. Эта одна из тех двух наших карточек, которые мы с Риной посчитали тогда утерянными.
Вот он, этот корешок, передо мной. Желтоватая, рыхлая бумага, расплывчатая фиолетовая печать, выцветшие чернила, которыми обозначена фамилия владельца: «Сургин Владимир». Вовка… И штамп: «декабрь 1941». Месяц, когда были самые низкие нормы на хлеб.
Что было бы с нами, если бы наши карточки и в самом деле оказались потерянными?
Седьмого декабря, утром — о, как хорошо запомнил я этот день! — мы в школе услышали по радио, — оно еще продолжало работать, единственный репродуктор был теперь в столовой, — что наши перешли в наступление под Москвой и под Тихвином. Все, вся школа, собрались возле висящей на стене черной тарелки репродуктора, в которой продолжали звучать такие радостные для всех нас слова. С надеждой вслушивались мы в них. Наступление! Началось наше наступление! Фашистов гонят! Неужели началось, то, чего мы ждали чуть ли не с самых первых дней войны — ведь мы всегда были убеждены и неколебимо верили, в самые тяжкие дни ее верили, что на удар наша армия ответит ударом, что победа, в конечном счете, будет за нами. Может быть, сейчас уже начинается этот конечный счет? Мы верили — врага отбросят от Москвы, погонят на запад, сразу на всех фронтах обстановка для нас изменится к лучшему. А Тихвин — это же совсем близко от Ленинграда. Значит, уже трещит вражеское кольцо вокруг нашего города! И, наверное, скоро будет разорвало напрочь. «Хлеба прибавят! Хлеба прибавят!» — заговорили ребята.
Я поспешил поделиться радостью с Андреем Ивановичем, который, я знал, после ночного дежурства отдыхает в учительской. Андрей Иванович лежал на своем обычном месте, на диване, с головой укрывшись пальто. Я окликнул его — он не отозвался. Тронул за плечо — он не шевельнулся. Я откинул воротник пальто с его лица — и понял, что мой друг не откликнется никогда…
Вечером, как всегда, пришла его дочка. Мы отдали ей паек Андрея Ивановича за тот и за прошлый день — он берег весь хлеб для нее и не позволил себе съесть ни крошки.
А хлеба вскоре действительно прибавили — в конце декабря. Но не только Андрей Иванович не дождался прибавки. Не дождался и наш старик сосед, Федор Дмитриевич. Он тоже лег спать и не проснулся. Когда стали вспарывать его матрас, чтобы, за неимением гроба, завернуть покойника, в матрасе обнаружили сверток с тридцатью тысячами рублей. Старик, наверное, копил всю жизнь, не доверяя сберкассе. Но деньги для него оказались дороже жизни: ведь мог же он на них на том же Кузнечном купить сколько-нибудь хотя бы какого-нибудь продовольствия, если не хлеба. Не только голод задушил старика — и жадность.
Иван Севастьянович тоже не дожил до прибавки хлеба. До сих пор не могу себе простить, что не удалось уговорить его переселиться к нам. После того как его мастерская прекратила работу из-за того, что не стало ни электроэнергии, ни угля, Иван Севастьянович, уже порядком ослабевший, целыми днями лежал на постели в своем «наследственном» домишке, где, кроме него, не оставалось ни души. А я мог навещать его только изредка. В конце концов он, уступив неоднократным и настойчивым просьбам моим и Рины, согласился перебраться к нам, но со дня на день под разными предлогами откладывал это. По-моему, старик просто не хотел обременять нас своим присутствием.
В конце концов я, выбрав время, однажды вечером отправился к нему на Охту, взяв салазки: Ивану Севастьяновичу трудно будет проделать весь длинный путь пешком, довезу.
Дверь в дом была закрыта. Подергав ее, я сразу понял, что она заперта изнутри на крючок. Значит, хозяин дома…
Я долго стучал, но Иван Севастьянович все не открывал. Почуяв неладное, я сорвал дверь с крючка, вошел в темную настывшую комнату. Чиркнул спичку и увидел на кровати неподвижно лежащего вверх лицом Ивана Севастьяновича. Край одеяла возле его рта серебрился инеем…
Как горько было мне в ту минуту!.. Ну как же мы с Риной раньше не сумели уговорить старика переселиться к нам? Если бы я пришел к Ивану Севастьяновичу раньше, хоть чуточку раньше, — может быть, я застал бы его еще живым, может быть, смог бы отогреть, спасти…
Самое трудное для меня было рассказать обо всем этом Рине.
Мы так и не знаем, где похоронен Иван Севастьянович. Чтобы выдолбить в промерзшей земле могилу, у меня не было тогда сил. Я отвез его тело на «сборный пункт», как отвозили многие своих близких. Может быть, Иван Севастьянович покоится под плитами Пискаревского кладбища среди сорока тысяч таких же, как он, мучеников и героев блокады. А может быть, на каком-то другом из многих тех пантеонов, где лежат сотни тысяч ленинградцев, погибших от лишений в осажденном городе. Они не думали, не хотели, не ждали, чтобы Ленинград был объявлен открытым городом.
Для тебя, сын, все это — история, почти легенда, можно сказать, — небыль… Когда я готовился передать тебе это, я подумал: может быть, ты и улыбнешься снисходительной улыбкой молодости, впервые взглянув на эту старую хлебную карточку, на мой потертый пропуск, дававший право ходить по Ленинграду в комендантский час, пропуск, полученный мною в октябре сорок первого года? Но я хотел верить, что эти свидетельства пережитого мною кое-что скажут и твоему сердцу. И не ошибся…
Мне снова хочется взглянуть еще на один документ той поры из числа тех, что передал я тебе в свое время вместе с планшеткой.
Очень осторожно достаю из сумки пожелтевшую, захватанную бумажку. Она совсем ветха — сколько раз брали ее в руки. То, что вписано между строк типографского шрифта, теперь прочесть можно с большим трудом — чернила расплылись. Но печатные буквы сохранили свою четкость. Эвакуационное удостоверение, выданное в Ленинграде второго февраля сорок второго года. На обороте — многочисленные отметки и штампы: «Хлеб Бабаево», «обед Вологда», «обед Котельнич», «Санпропускник Свердловск».
Я долго колебался, прежде чем решился показать тебе это старое удостоверение, такое получал каждый, кого эвакуировали из Ленинграда в сорок втором.
Мне никогда не забыть, как удивился ты, впервые увидев это удостоверение и прочитав в нем свое имя. Да, твое имя, хотя ты родился несколькими годами позже, чем оно было вписано в этот документ. Теперь-то ты уже давно знаешь: это имя твоего старшего брата, рожденного в сорок первом. Имя нашего с твоей матерью первенца. Это имя ты унаследовал. Не только имя — и жизнь, которую должен был прожить он…
Эвакуационное удостоверение… Как много я вижу, когда гляжу на него! Хочу, сын, чтобы и ты глазами моей памяти мог всегда видеть это, мог всегда бы ясно понимать, какой ценой оплачено все то, что принято вами от нас.
Нет, мы не выставляем напоказ рубцы и шрамы давних ран. И не требуем от сыновей преклонения. Но знать, из чего и как сложен, какой кровью и каким потом скреплен фундамент здания, в котором они живут, — они обязаны.
