Арифметика любви
Арифметика любви читать книгу онлайн
Проза З.Н.Гиппиус эмигрантского периода впервые собрана в настоящем издании максимально полно. Сохранены особенности лексики писательницы, некоторые старые формы написания слов, имен и географических названий при современной орфографии.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
— Одну? — задумчиво повторила Катрин. — Это вы верно, Миша. Мне хоть одну бы… А то живу будто даром, ни на что не пригодная. Понимаете, Миша?
Миша понимал. Катрин замужем.
Тетя Софи прийти в себя не могла, когда Катрин объявила, что выходит за графа Джулио Мадженти.
— Да почему за него? Да ведь он гораздо старше тебя? И вы едва две недели знакомы! Ты все где-то витаешь, а ведь надо разузнать о нем. Кажется, состоятельный, но и ты не бесприданница. Ах, Катрин, не знаешь ты итальянских мужей. О чем разговаривать с ним будешь.
— Мы уж разговаривали. Он мне о войне рассказывал… Тетка махнула рукой.
— Делай, как хочешь, упрямица. Тебя не разберешь. Могла бы все-таки подумать. Ведь тебе не тринадцать лет.
— Отчего, тетя? Я всегда одинаковая. А что ж думать. Там, потом, виднее будет.
Представительный Джулио Мадженти занимал в Риме видное и, как говорили, влиятельное положение. «Не знаешь ты итальянских мужей», — говорила тетя Софи. Катрин не знала, — да и не узнала, не поняла, хотя в Джулио много было от такого мужа. В римском «обществе» она откровенно скучала; своеобразных условностей этого общества и не приметила; если ее видели на прогулке, или в музее с кем-нибудь вдвоем, хотя бы со старым миланским знакомым, — недоумевала, почему Джулио недоволен? Впрочем, с Джулио бывало и хуже: он вдруг сходил с ума. Раз, когда закричал: «Я тебя убью», Катрин бросилась за доктором. Да и потом искренно считала эти припадки ревности — болезнью (ведь ранен был!). И когда они случались (теперь все реже) — кротко успокаивала его, гладила по голове: «Не бойся, это сейчас пройдет». Оно и действительно проходило, без дальнейших объяснений.
Ближе сошлась Катрин с семьей профессора Андреа Марколетти, давнего друга Джулио. Джулио не раз говорил, что их дружба «спаяна кровью»: вместе были на войне, и Андреа вынес его, раненого, из огня. Катрин любила этот рассказ: как хорошо сделал Андреа и как хорошо, что Джулио это помнит и верит дружбе, хотя они такие разные: Джулио занят своими ответственными делами, а Марколетти весь в своих лекциях, в книгах (у него большая библиотека — радость Катрин).
Живут скромно; пожилая синьора Ванда отдала себя сыну: Гвидо с юности параличный, без ног, его возят в кресле.
Рим… В него Катрин влюбилась с первого дня. В какой? В весь сразу, и даже в Рим всех времен: ведь Тибр, он и сегодня тот же Тибр «всех времен». Только Рим «людской», как она говорила, и сегодняшний — отделяла: не нравился. Знала его хорошо — от Джулио: он как раз в этом Риме жил, действовал и о нем постоянно рассказывал. Слушала молча, сдвинув темные брови; порой становилось тошно, хотелось уйти, не слушать… нет, надо все знать. И еще знать — не спрашивая! — что думает сам Джулио. Но этого она не знала.
Катрин все еще похожа на девочку: такая же худенькая и так же косы вокруг головы. Только веселость стала терять последнее время. Сердце в ней тяжелеет, и словно каждый день падает на него еще одна свинцовая капля. Катрин нетерпеливо сердится, не хочет думать. Ах, все равно ничего нельзя понять. И другие не понимают. Но вот это могли бы, наверно могли бы, что живут как не надо, — надо по-другому.
Из маленькой верхней лоджии (Катрин очень ее любит) виден почти весь Рим: и черно-зеленые деревья вилл меж остриями церквей, и шапка Петра. Но сегодня — а вечер такой нежный, такой прозрачный — Катрин смотрит рассеянно, без радости, и на милый Рим в желто-розовом закате. Скучно… или что? Никогда не вспоминает прошлого: что от него осталось — почему тетя Софи? Она далеко, в неуютном Париже. А Маргарита уж большая, учится в консерватории…
Да что ей, Катрин? Она здесь, в Риме. Одна.
Одна? Вот подъехал бесшумный автомобиль (ей видно из лоджии). Это Джулио.
Сошла вниз, к обеду, приветливая, как всегда. Сразу заметила, что муж хмурится. «Ты чем-нибудь озабочен?» — спросила, когда подали кофе. «Да. Неприятно». Помолчав, прибавил: «Андреа должен быть выслан».
— Что? Марколетти? Куда? Зачем? А синьора Ванда? А Гвидо?
— Ах, точно, ты во сне живешь, — поморщился Джулио. — Ведь знаешь, как обстоят дела. Они евреи. Андреа и родился в Риме, но происхождение у него и у жены — еврейское.
Катрин, бледная, молчала. Джулио закурил сигару.
— Очень мне жаль, это зарез для них. Средств нет, параличный на Руках, жена. Куда он поедет? В Америку? Во Францию? А что там делать? Чему ты смеешься?
Катрин не смеялась, только улыбалась.
— Я о тебе думала. Ведь ты же не потерпишь… постой, я знаю, другие все терпят. А ты не можешь, тебе нельзя, чтобы к твоему Андреа… такая несправедливость. Вот и пригодилось такое положение… как ты сам говорил — влиятельное. Вот и пригодилось.
— Ты хочешь, чтоб я за Андреа хлопотал. Нет, право, ты как во сне, carina [101]. Сообрази: ведь это общее распоряжение правительства. Если бы я даже мог… ну, задержать, отсрочить высылку — всякие шаги мои будут риском: вернее, что ничего не добьюсь, собственное же мое положение пошатнется.
— Пошатнется? Так что ж? Я не понимаю.
С Джулио вдруг соскочила вся его сдержанность. Слишком медленно изменяла его жизнь с Катрин. В нем проснулся давний Джулио, простой, страстный, честолюбивый.
— Pazza, pazza! [102]— закричал он, бросая недокуренную сигару. — Чтоб из-за женского каприза я испортил свою и твою жизнь.
— Моя не испортится. Сядь, успокойся, я не капризна. Джулио сел.
— Вижу, ты просто не поняла. Мне жаль Андреа, но как же быть? Я должен думать о себе и о тебе.
— Да, подумай. Если ты Андреа не поможешь, не попытаешься помочь, во что бы то ни стало — мне здесь нечего делать. Уеду с ними.
Сказала с таким холодом и таким новым тоном, что Джулио еще не слышал его от своей кроткой Катрин и растерялся. Тотчас опомнился, впрочем, что за нелепости? Хотел закричать или рассмеяться, — она остановила:
— Это не все. Если и согласишься, но ради меня, а не сам поймешь — я все равно от тебя уйду. Вот заранее говорю — и так будет.
Вышла из комнаты, быстрая, легкая — словно и на сердце тяжести уже не было.
Андреа Марколетти еще в Риме. Высылка его пока задерживается. Катрин уехала в Париж. Сказала, впрочем, что вернется… может быть.
ОЧЕРКИ
АРИФМЕТИКА ЛЮБВИ
Речь в «Зеленой Лампе»
буду говорить только о личной любви; т. е. о мосте, который строит Эрос между двумя личностями. Эроса римляне так и называли: «pontifex», что значит «строитель мостов» (и «священник»).
Но если это мост между двумя личностями, то необходимо сначала условиться о понятии личности, хотя бы в первоосновах; иначе и дальше мы ничего не поймем.
Первоосновы личности такие: абсолютная единственность, неповторяемость, и потенция абсолютного бытия (вечности).
Другие определения мы найдем, когда будем рассматривать, как личность выражается в любви.
И вот что замечательно: стоит подойти к человеку, не лично, взять его просто как одну из особей, случайно населяющих случайный мир, — как тотчас этот мир окажется полон несообразностей. Одна из них — любовь. Очевидная нелепость! Все попытки ее к чему-нибудь приспособить, — например, к необходимости продолжения рода человеческого, — бесплодны: давно известно, что и без нее род человеческий продолжался бы, притом гораздо лучше. С точки зрения «особей» ее существование необъяснимо и ничем не оправдано.
Чувство любви, состояние любви, о которой мы говорим, — более или менее знакомо всякому. Все поэтому знают, что оно неизменно сопровождается ощущением, во-первых, абсолютной единственности любимого и, во-вторых, — вечности любви. (Как раз то, что первично утверждается и в личности — для личности.)
Ощущение единственности — полное: предложите любящему, в обмен, какое угодно человеческое существо, или хоть все другие, — он Даже не взглянет: в любимом для него ценность абсолютная. Ощущение же, что любовь эта — навсегда, навек, усложнено еще каким-то волевым утверждением вечности, огненным в нее прозрением… хотя бы вопреки рассудку. Главная мука Марселя Пруста, во время влюбленности, была в рассудочном предвидении, что эта любовь — пройдет. Всю жизнь Пруст бился «на пороге личности»; понимал ее, но так и умер, не посмев сказать себе, что понимает.