Советский рассказ. Том первый
Советский рассказ. Том первый читать книгу онлайн
Советский рассказ. Т. 1 / Вступ. статья С. Антонова; Сост. И. Н. Крамова; Примеч. И. Алатырцевой; Ил. В. Васильева, П. Караченцева, А. Лурье, П. Пинкисевича, И. Пчелко, Г. Филипповского. Авторы: А. С. Серафимович, В. В. Иванов, И. Г. Эрен-бург, В. Я. Шишков, А. Г. Малышкин, Б. А. Лавренев, М. А. Булгаков, А. С. Грин, М. М. Пришвин, К. Чорный, С. Н. Сергеев-Ценский, А. Н. Толстой, Ю. Н. Тынянов, Л. Киа-чели, Ю.К. Олеша, М. Ауэзов, И. С. Соколов-Микитов, Ю. Яновский Л., Первомайский, А. Бакунц, А. Каххар, И. И. Катаев, Л. Н.Сейфуллина, А. П. Платонов, М. М. Зощенко, И. Э. Бабель, П. Ф. Нилин, Н. С. Атаров, Н. Сарыханов, Б. JI. Горбатов, К. А. Федин, В. Р. Козин, П. Цвирка, Н. С. Тихонов, Э. Ка-пиев, Л. С. Соболев, В. М. Кожевников, Я. Ругоев, К. М. Симонов, Г. Е. Николаева, К. Г. Паустовский, В. Д. Фоменко, Ю. Балтушис, О. Гончар, Б. Н. Полевой, В. С. Гроссман, В. В. Овечкин. Перевели: Е. Мозольков, Е. Гогоберидзе, А. Пантие-лев, И. Дорба, Т. Стах, П. Макинцян, Г. Хантемирова, А. Абор-ский, А. Иоделене, Р. Минна, И. Капланас, Л. Шапиро.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
— У, июда! — гневливо сказала Захаровна. — Это как же ты о себе думаешь? А? Это куда же ты пойдешь, ежли хозяин твой помрет? Ко мне ведь и пойдешь, бессовестный. Я тебе буду тогда — желаешь, не желаешь — полная хозяйка…
Захаровна в гневе и злорадстве своем даже ростом становилась выше.
Но Павлюк, должно быть, и не собирался помирать.
Как всегда, по утрам он кроил на верстаке длинные листы белой жести или кровельного железа, и мы делали из них чайники, судки и ведра, самоварные трубы, умывальники и железные печки.
Железные печки он делал почему-то с особенной охотой, даже с удовольствием. Иногда пел при этом тихим, дребезжащим голосом, и щеки его пылали с пугающей яркостью.
А песня у него была одна и та же — про каторжника Лонцова.
Было это давно. Очень давно. Я объехал после того десятки городов, видел разных людей, слышал разные песни. Но и сейчас, если закрою глаза, я снова услышу песню, которую дребезжащим голосом пел Павлюк.
И мотив услышу и слова:
Павлюк, казалось, радовался побегу этого неустрашимого, неуловимого Лонцова и, вспоминая храброго человека в песне, песней этой будто угрожал кому-то и жил веселее.
Песня возбуждала его. А может быть, работа возбуждала. И из работы возникала песня, украшавшая жизнь.
Передвигался он от верстака к верстаку так же осторожно, как всегда, точно боясь расплескать в себе что-то сосчитанное до последней капли — дорогое, драгоценное.
Но когда он пел, движения его становились более быстрыми, как бы отчаянными. И в это время мне всегда казалось, что вот сейчас, сию минуту, он ударит еще раз молотком по железной кромке, вздрогнет, упадет и умрет моментально.
Пот выступал у него на лбу крупными, блестящими каплями. Все лицо становилось влажным и красным, будто он только что вышел из бани, из парного отделения. На шее, около кадыка, набухала большая синяя жила.
А он все пел и работал, выпрямляя железный лоскут, скручивая его и изгибая всячески до тех пор, покуда холодное железо, согретое только прикосновением горячих человеческих рук, не принимало наконец нужную форму — затейливый профиль ножки, трубы или печной дверцы.
Железные печки он делал лучше всех жестянщиков города. Лучше Кости Уклюжникова и, пожалуй, лучше даже Павла Дементьевича Линева.
Печки у него получались на редкость красивые, легкие и высокие, на фигурно изогнутых ножках.
У них были не только специальные поддувала, но и полки, небольшие, на которых можно было сушить мелкую рыбу, грибы и хлебные куски, чтоб они не залеживались.
В спинках печек пробивались отверстия для кастрюль и сковород. И к ним сделаны были крышки, круглые, с выдвижными ручками в виде бантиков.
В летнее время, когда невыгодно топить плиту или русскую печь, небогатые семьи готовили свой обед на железных печках, вынесенных во двор. И спрос на эти печки был всегда велик.
Павлюка заваливали заказами. Даже из деревень, из тайги приезжали к Павлюку.
И на дверцах каждой печки, в том месте, где положено быть дырочкам, он выбивал семь некрупных букв: «Павлюкъ».
Я спросил однажды:
— Это зачем же буквы, Андрей Петрович?
Павлюк взглянул на меня удивленно.
— Это ж фирма, чудак! Павлюк — мое фамилие…
И так постоянно он выбивал эти буквы.
Жить ему оставалось, может быть, очень немного. Говорили, что он не доживет и до зимы.
А начиналась осень, шли дожди. В подвале становилось уже совсем пасмурно.
Было трудно работать в этаких постоянных сумерках. И поэтому даже днем мы зажигали лампу.
Лампа вечно чадила. Сквозь зеленое закопченное ее стекло пробивался тусклый свет. Огонек мигал, и в мигании его, мне казалось, начинает наконец шевелиться до невозможности измученный грешник на картине «Страшный суд». Пламя лижет его, хватает за выпуклые ребра, за голову косматую, и лицо искажается в смертной муке. Худо ему, грешнику, на сковороде. И, наверно, так же худо, думал я, будет учителю моему, когда умрет он и его призовут на Страшное судилище.
О себе же, о смерти своей, я тогда не думал. Я думал о Павлюке. «Как же так? — думал я. — Человек знает, что скоро помрет, перед глазами у него ужасные картины, а он не тужит и не вздыхает даже…»
И Павлюк действительно не часто вздыхал при мне.
Был он ровен в поведении своем и весной, и летом, и осенью. По-прежнему принимал заказы, работал. И во всем придерживался как и раньше, строгих правил, ни разу не изменив им и их не изменив.
На стене у него висели большие, в деревянной раме, часы фирмы «Павел Буре», со звоном. Заводил он их по гудку со спичечной фабрики «Олень». И утром, когда спичечники шли мимо окон его на работу, он, уже разбуженный гудком и попивший чаю, начинал резать жесть.
Делал он это почти торжественно, неторопливо и шевелил при этом губами, будто читал молитву.
Голову его украшала затейливая прическа «бабочка». Волосы, седые и влажные, чуть топорщились и поблескивали. И временами казалось, что на голове у него не прическа, а шапочка из белой жести, плотно пригнанная к черепу.
Брезентовый пиджачок и штаны, тоже брезентовые, были всегда аккуратно проглажены и такие чистые, точно он каждое утро ждал, что кто-нибудь придет проверить, в каком виде он работает.
Но никто, кроме заказчиков и соседей, раздражавших его, не приходил.
Впрочем, в последнее время и соседи стали заглядывать редко.
В подвале было пасмурно и тихо.
Павлюк, нарезав жесть, слегка плевал на пальцы и брал киянку. С этого момента работа у него шла быстрее. И я, подкрашивая готовые ведра, тоже невольно начинал торопиться.
В половине двенадцатого на спичечной фабрике ревел гудок.
Павлюк неохотно прекращал работу, смотрел на часы. Иногда становился на табуретку и подводил их, если они отставали. Потом смотрел на себя в зеркало, висевшее тут же, около дверей, поправлял жиденькие, нитяные усы и говорил, беседуя с самим собой:
— Ну что ж… Имеем право пообедать.
На кухне стоял узенький столик, покрытый рыжей клеенкой. Павлюк каждый раз перед обедом поливал ее водой из чайника и протирал тряпкой. Потом ставил на нее проволочный кружок и вынимал из печки чугунок со щами.
Большую русскую печь он топил и летом, потому что ему и летом было холодно. Один раз он сказал, так же как всегда, ни к кому не обращаясь:
— У воробья и то, пожалуй, крови-то побольше, чем во мне. Потому и зябну.
Щи и кашу он варил с вечера. Простоявшие в печке всю ночь и полдня, они аппетитно пахли. Гречневая каша становилась малиновой и рассыпчатой.
После обеда я доставал из узелка, принесенного с собой, пучок моркови и съедал ее за один присест.
Бабушка моя говорила:
— Морковь кровь наливает, черемша заразу прогоняет, а чеснок от заразы бережет и к тому же идет для аппетита.
Мне чеснок для аппетита не требовался. Черемша мне не нравилась. А морковь я любил и верил, что она наливает кровь.
Глядя на Павлюка, я мог видеть, как плохо человеку, когда в нем мало крови. И я каждый день наблюдал, как кровь все усыхает и усыхает в этом человеке.
— Вот бы вам, Андрей Петрович, морковь есть. Она ведь сильно помогает, — осмелился сказать я однажды.
Павлюк посмотрел на меня почти весело и сказал, будто пожалев меня:
— Эх, мальчик!.. Никакая морковь меня уже теперь не спасет. Нет, не спасет…
И, склонившись над столом, помотал головой.
Больше мы на эту тему не разговаривали.
А он не только не ел морковь, но и щи и кашу ел в последнее время неохотно, словно по обязанности.