Ум лисицы
Ум лисицы читать книгу онлайн
«Я убежден, что к читателю нужно выходить только с открытием, пусть даже самым малым», — таково кредо лауреата Государственной премии РСФСР писателя Георгия Семенова. Повести и рассказы, вошедшие в эту книгу, являются тому подтверждением. Им присущи художественная выразительность, пластика стиля, глубина и изящество мысли. Прозу Г. Семенова окрашивает интонация легкой грусти, иронии, сочувствия своим героям — нашим современникам.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
В глазах его проблеск здравого смысла, надежда, что молчаливый и застенчивый лейтенант, отпустивший локоть, поймет его.
Но Саша неумолим, и приговор страшен, потому что произносит он его смущенным мальчишеским голосом:
— Такой вы никому не нужны, Сергей Васильевич. Только если медицине.
Ипполитов растерянно смотрит на мальчика, которому очень идет милицейская форма, и со вздохом спрашивает:
— Значит, никаких надежд?
— Ну почему? Надежду никогда не надо терять! — неожиданно весело говорит лейтенант. — Вы сами до лифта? Или проводить?
— Я, Саша, не пьян. «Я страшно болен — снами»… «Послушай, где, когда я прежде жил?» Это стихи такие, Саша, не смущайся. Кажется, не забыл… Именно так: «…где, когда я прежде жил? Я страшно болен — снами». Ты меня любишь, спасибо. Мне нужно, чтобы меня любили люди. Я не могу жить, если меня не любят. Я художник! Когда меня не любят, я падаю с небес, как самолет… А когда падаешь… Я, конечно, могу послать в эфир: «Борт такой-то… Падаю. Падаю». А больше уже ничего, потому что когда падаешь… — Ипполитов задирает голову и смотрит на уходящую в небо стену. — Ненавижу эту стену! — говорит он плаксивым от бешенства голосом. — Эту плоскость… ненавижу. А ты меня привел опять сюда… А знаешь, Саша, какая у меня была кличка в юности? Нет, не скажу, не скажу, ты перестанешь меня уважать… и будешь смеяться. Ты будешь смеяться надо мной! — опять кричит Ипполитов сиплым своим ревом, видя, что лейтенант уходит. — Ты будешь смеяться, Саш! Постой! Куда же ты? Я тебе обещаю, ты будешь, — кричит он голосом, искаженным болезненным смехом, — будешь смеяться! Меня звали Герцогом! Слышишь, я Герцог! Саша, постой! Я Герцог! Это ведь очень смешно! Герцог!
— Идите домой, — строго отзывается лейтенант, останавливаясь на мгновение. — Иначе приму меры.
— Саша! Ведь это смешно. Я никогда не говорил… Но это правда смешно.
Сутулая женщина тихо здоровается с Ипполитовым, проходя в подъезд. Он, смешавшись, глядит ей в спину и неуверенно отвечает: «Здравствуйте… Добрый вечер», — узнавая соседку по этажу, и, влекомый новой фантазией, забывает о Саше и, как ему кажется, молодцевато устремляется вслед за соседкой, чтобы принести ей свои извинения.
— Одну минуточку! Одну минуточку! — гремит он в гулком подъезде. — Одну минуточку! Не оставляйте Герцога в беде. Вы слышали, я Герцог! Ха-ха-ха! Меня так звали в далекой юности. Прошу вашу тяжесть, у вас затекли пальчики. Да, да! Я был когда-то юн. Простите меня великодушно.
Ипполитов роняет голову на грудь и, сипло дыша, прижимает руку к сердцу.
— Ограбление в подъезде, — грохочет он сквозь одышку. — Пьяный бандит напал на беззащитную женщину.
И смеется, и кашляет. Тело его дергается в смехе и в кашле.
— Это очень смешно, — говорит он, успокаиваясь. — Очень смешно.
Полуголодная, туманная за далью лет весна сорок седьмого, первые ее теплые дни без снега и ночных заморозков. Южный склон холма над мутной Яузой. Грифельно-бурый от слоя пыльных прошлогодних листьев, исчерченный влажными черными стволами лип и косыми их тенями, старинный парк. Солнышко сквозь московскую дымку в голубизне вешнего неба. И прохлада воздуха, пропахшего испарениями земли.
Той самой земли, укрытой прелыми листьями, на которой стоит в блекло-розовом пальто очень бледная, худая, тонконогая девушка, светящаяся на холме. Резиновые боты, надетые на туфли, делают ноги худыми, как палки, обтянутые коричневыми чулками. Тонкая шея торчит из широкого ворота. А выше ее, там, где должна быть голова, сияет что-то ослепительно любопытное, сплошное какое-то удивление, состоящее из блестящих глаз, зубов, губ, дымчатых впадин ноздрей, дымчатых бровей и волнистой дымки зеленовато-желтых волос, шевелящихся вокруг расплывчатого пятна, обозначающего голову девушки.
— Здравствуйте, — говорит она, не зная, куда девать худые длинные руки: то прячет их за спину, то по-бабьи сцепливает на впалом животе. Переступает с ноги на ногу, подламывая то одно, то другое колено, которые скрыты под долгополым пальто. — Я тут гуляю… Я из этого дома.
Ей, наверное, лет пятнадцать. В глазах следы детского сна, губы яркие, оттого что эмаль зубов снежно-белая, неправдоподобная.
Старинный дворец, бывшее имение князя, род которого играл значительную роль в истории России, светится бело-желтым ковчегом за свинцовыми стволами лип. Теперь там пытаются лечить туберкулез.
Сережа Ипполитов, такой же худой, как и она, стоит перед ней в черной шинели нараспашку, приглаживает рукой густые волосы, как будто они мешают смотреть на девушку, лицо которой он никак не может разглядеть. Рядом с ней он кажется коричневым индейцем, робко опускающим взгляд перед красотой бледнолицей.
Он многое пережил к тому времени… Голод дальней, долгой дороги в товарных теплушках, тупики заснеженных разъездов в предуральской степи, выклянчивание каменного угля, малиново раскаленный бок ржавой печки, едва спасающий ребят от холода, и тоска по дому, и крестьянский труд, и лапти, узнал все тяготы, какие нес воюющий его народ: и кровь, и грязь, и вши, и болезни, и хлеб, кислый запах которого туманил голову, с болью выдавливая голодную слюну. Все это было.
А эта девушка, его ровесница, прошедшая, наверное, такой же, а может быть, и более трудный путь, чем он, дождавшаяся, как и он, победы, говорит теперь с детской радостью, что она из дома, который своими строгими ампирными формами торжественно светится за деревьями. Говорит так, будто понятия не имеет, почему она в этом доме, как если бы вкусные завтраки, обеды и ужины, чистое белье, уход санитарок и врачей вскружили ей голову и она решила, что попала в санаторий и что ей наконец-то очень повезло в жизни.
— Тут хорошо, но немножко скучно, — говорит она, поглядывая на фибровый чемоданчик молодого человека. — А вы тоже сюда?
— Нет, — выдавливает из себя Ипполитов. — Мы сюда на практику. Там где-то беседка… Я из художественного училища… Там старая лепка. Лепнина гипсовая… И вот мы… А вы тут никого не видели больше? Мы договорились, а я, наверное, первый…
Он очень смущен, будто обидел девушку, сказав, что не сюда, не в этот дом, что у него иная жизнь, ни на что он не жалуется и пока вполне здоров. Но в ней сияет такая радость!
— Вы художник? — с придыханием спрашивает она, окутываясь шевелящейся дымкой вскинувшихся бровей, волос, слово «художник» звучит для нее мечтательной музыкой. — Да, да, там над Яузой, над речкой, старинная беседка с колоннами, там на потолке… там голубой потолок и там… ангелы…
Ипполитов знает, что не ангелы, и хмуро улыбается, боясь поправить ее, сказать, что это амуры.
— Ангелы разве бывают со стрелами? — спрашивает он, набравшись храбрости.
— А вы видели?
— Это амуры, — говорит он, не чуя земли под ногами.
Смущена и девушка, догадываясь, что амуры со стрелами, маленькие эти пузатенькие дети, наверное, для того, чтобы…
— Ах, это они, — говорит она. — Да, да, конечно, со стрелами…
Оба нечаянно прикоснулись звуком своих голосов к таинственному слову, произнеся его весенним утром на пустынной, недавно просохшей от талой воды дорожки среди листьев, и слово это, смутившее их, каким-то загадочным образом насторожило девушку. Лицо ее определилось вдруг в мгновенной задумчивости, опростилось и стало доступным для разглядывания. Тени под глазами, румянец на щеках, очень яркие губы и большие розовые глаза, отражавшие цвет пальто.
— Я больше никого не видела, — удивленно сказала она. — Вы, наверное, первый.
Каждое слово теперь, сказанное звуком ее голоса, стало казаться Сереже Ипполитову многозначительным обозначением чего-то гораздо большего, чем понятие, точно она не просто говорила, отвечая ему, а нарочно подбирала слова, чтобы намекнуть ему, что он первый. Не здесь, не в этом парке, а вообще в ее жизни первый! Он был почти уверен, что так оно и есть на самом деле, потому что, когда он услышал, что он первый, она не только звуком своего голоса подтвердила это, но и взглядом своим уверила его. Он остро чувствовал, что ему тоже надо сказать ей что-то такое, чтобы она обязательно поняла и ощутила рядом с собой его остановившуюся жизнь, а именно это состояние испытывал он, как будто всякое движение в нем остановилось в изумлении перед явившейся красотой этой слабенькой жизни, прошлое, настоящее и будущее — все замерло в смятении и в ожидании чуда. Она должна знать об этом! Она ведь может не догадаться! Это он такой догадливый, а она, может быть, ничего еще не понимает.