Облава на волков
Облава на волков читать книгу онлайн
Роман «Облава на волков» современного болгарского писателя Ивайло Петрова (р. 1923) посвящен в основном пятидесятым годам — драматическому периоду кооперирования сельского хозяйства в Болгарии; композиционно он построен как цепь «романов в романе», в центре каждого из которых — свой незаурядный герой, наделенный яркой социальной и человеческой характеристикой.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
В детстве мы боялись проходить мимо этого дома. В нем когда-то жил некий Милан Манасев с женой, конокрад, перебравшийся к нам из другого села, личность темная и опасная в глазах наших почтенных домоседов. Однажды утром Милана Манасева и его жену обнаружили зарезанными — вероятно, это было дело рук румынских контрабандистов, с которыми они якшались. После их смерти дом пришел в запустение и превратился в то таинственное место, какое есть в любом селе. Народное суеверие населило его всякими таинственными силами — домовыми, оборотнями и разнообразными злыми духами, которых многие видели своими глазами. Еще многие видели, как Манасев и его жена стоят ночью на крыше дома, как они в белых одеяниях пляшут во дворе хоро, как гонятся по улице за припозднившимся прохожим или режут забытую в поле скотину. Позже в этом доме поселился Ананий, чтобы искупать в одиночестве грехи своей молодости, а теперь к нему присоединялся и я — поджидать свою смерть.
Возчик, которого Стоян нанял, чтобы доставить меня на остановку автобуса, погрузил мой багаж и перевез его в новое жилище. Багаж состоял из маленького столика на шатких ножках, деревянной кровати, ватного одеяла, керосиновой лампы и книг. Книг было много — сотни томов, упакованных в бумагу и перевязанных веревками. Приобретение книг было главной моей заботой, пока я учился в гимназии и университете. И те деньги, которые исхитрялся в те трудные годы посылать мне Стоян, и те, что я выколачивал сам, работая в ресторанах и других местах, я целиком тратил на книги. Мы разложили мое имущество в комнате и вышли на террасу. Стоян, огорченный и подавленный моим решением поселиться у Анания, все это время промолчал, молчал он и сейчас. Грудь мою распирал кашель. Еще в Софии я раздобыл плоскую металлическую коробочку, которую носил в кармане пиджака, теперь я отвернулся и харкнул в нее кровью. Кашель поднимался из глубины легких, и при каждом приступе перед глазами вспыхивали искры. Когда все кончилось, я спрятал коробочку в карман и тогда увидел, что Стоян плачет. Делая вид, будто рассматривает что-то над верхушками деревьев, он стоял ко мне в профиль, вытянувшись в струну, изо всех сил стараясь с собой справиться. Из глаз его катились слезы, крупными каплями собирались под подбородком и падали на грудь. Руки его были сжаты в кулаки, он почти дрожал от напряжения. Я чувствовал себя виноватым оттого, что заставляю его страдать, но изменить свое решение не мог. И одновременно я был горд, даже окрылен, — ведь я впервые видел, как он плачет, и это был мужской плач, вырвавшийся прямо из его братского сердца. Мы расстались молча. Он отвернулся, прошел у меня за спиной и спустился во двор.
С этого дня все в селе узнали, что у меня чахотка, и стали смотреть на меня как на обреченного. Где бы я ни появлялся, в клубе или на улице, люди настораживались, а дети не смели ко мне подходить. Я был в селе первым и единственным человеком, получившим высшее образование, и если раньше односельчане простодушно выражали уважение ко мне, то теперь с тем же простодушием меня жалели. «Пропал парень, — слышал я шепот за своей спиной, — чахотка никому спуска не дает!» Но я не чувствовал себя таким уж обреченным и отлученным от этого мира. С тех пор как врачи нашли у меня каверну, я знал, что умру, и думал только о смерти. Особенно много думал я о ней в те дни и ночи, что провел в уединении у себя на квартире. Мои товарищи, узнав, что я болен, перестали давать мне задания, собрали деньги и решили послать меня в туберкулезный санаторий. Я отказался туда ехать, и не просто отказался, а сбежал в село. Видимо, я примирился со смертью или мной овладела апатия, но в моем сердце жило только одно стремление — вернуться в село и там умереть. Это стремление, вероятно, поддерживалось страхом встретить смерть среди чужих, не получив от близких последнего утешения. Или это было атавистическое желание, присущее некоторым животным, которые из последних сил добираются до своей берлоги, чтобы умереть там, где они начали жить, и соединить конец с началом.
Как бы там ни было, примирение это было или апатия, но я привык думать о смерти как о естественной закономерности, которая не щадит ни одно живое существо. Я философствовал, копил в сознании всевозможные доводы в пользу этой закономерности, пытаясь утешиться тем, что все тленное обречено на смерть. На войне миллионы молодых людей, моих ровесников, умерли или умирают на полях сражений, что же мне вопить и корчиться, подобно червяку, перед лицом неизбежности? Какая разница, когда я умру — сейчас, через десять или через сто лет? Важно было привыкнуть к мысли, что, когда бы смерть ни пришла, я все равно буду ее бояться. Разумеется, с помощью этой софистики я не сумел вполне преодолеть свой страх, но сумел хотя бы, как мне казалось, отнестись к неизбежности без малодушия и хныканья.
Книги, которые я прочел до тех пор, убедили меня в том, что даже самым проникновенным авторам не удается полностью выразить в слове человеческие мысли и чувства. К прочитанному я всегда что-то добавлял, пуская в ход воображение, и наверное, так бывает со всеми читателями. Слово бессильно в полной мере выразить сложные и неуловимые движения сердца и ума, они могут быть только испытаны и пропущены через сознание. А раз это так, как могу я своими бедными словами выразить то, что я испытывал после встречи с Нушей? Я был полон, переполнен ею — это все, что я могу сказать. Она была моей новой жизнью, моим возрождением. Все мои софистские выдумки о примирении со смертью исчезли яко дым. Во мне поднимался бунт против самой природы и ее извечных законов. Что за слепая сила эта природа, если она создает для того, чтобы уничтожать! Я не мог примириться с ее аморальностью, мой инстинкт жизни взорвался, как вулкан, и выжег своей лавой все мое уныние и примирение. По утрам я делал зарядку, часами гулял по полям, ел как волк. Стоян раздобыл для меня калорийные продукты — мед, масло, парное мясо, а Кичка мне готовила. В обед и вечером я столовался у них под навесом, приносил еду и домой. После обеда и ужина я ходил в клуб слушать радио. Власти давно опломбировали шкалу радиоприемника, но вездесущий Иван Шибилев и на пломбу нашел управу.
После официального выпуска новостей, когда другие уходили, я, Стоян и еще несколько человек оставались в клубе, Иван снимал заднюю стенку приемника, ковырялся в лампах и находил советскую радиостанцию, чаще всего Москву. Из сообщений нашего радио тоже было ясно, что немцы панически отступают на всех фронтах на востоке и на западе, но нам хотелось слышать русскую речь, бой кремлевских часов, торжественный голос Левитана. Дрожь прохватывала, когда этот голос сообщал, что советские войска всего за пять дней прорвали вражескую оборону на протяжении более пятисот километров и освободили больше тысячи населенных пунктов. Советская армия представлялась нам живой лавиной, которая все сметает на своем пути, мы не могли сдержать свою радость и восторг и запевали «Широка страна моя родная» или другую советскую песню.
После клуба Стоян всегда провожал меня до дома Анания. В первый же вечер я заметил, что, пока мы шли туда, его, так сказать, тонус резко понижался. Он молчал или говорил о чем-нибудь незначительном, как будто это не мы только что ликовали, слушая о победоносном марше Советской Армии, и пели советские песни. Видимо, дом Анания каждый раз напоминал ему о моем категорическом отказе от санатория, и это портило ему настроение. Я догадывался, что он все еще надеется на то, что изоляция и сожительство с безносым угнетающе подействуют на меня и прогонят из этого дома. Прежде чем пожелать мне спокойной ночи, он стоял минуту рядом со мной, и я видел, как в темноте блестят его глаза, слышал, как он подавляет глубокий вздох. Мне казалось, что мое приподнятое настроение, с одной стороны, радует его, а с другой — смущает и раздражает как проявление легкомыслия. Он хотел о чем-то меня спросить, но не смел. Он сам, видимо, понимал, что его вопросы будут мне неприятны, а ведь он обещал щадить мое спокойствие. Было нетрудно догадаться, что он хочет узнать, до каких пор я намерен отсиживаться в этой клоаке и встречался ли я с Нушей Пашовой. Если б он задал эти вопросы вслух, я ответил бы, что в эту клоаку я залез не для того, чтобы дожидаться смерти, как я написал это раньше, а чтобы дождаться выздоровления, и что с Нушей я не встречался, но жду ее и во сне и наяву. Но он молчал, и между нами впервые пролегла тайна невысказанных мыслей и чувств.