Города и годы. Братья
Города и годы. Братья читать книгу онлайн
Два первых романа Константина Федина — «Города и годы», «Братья» увидели свет в 20-е годы XX столетия, в них запечатлена эпоха великих социальных катаклизмов — первая мировая война, Октябрьская революция, война гражданская, трудное, мучительное и радостное рождение нового общества, новых отношений, новых людей.
Вступительная статья М. Кузнецова, примечания А. Старкова.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Голосов и Покисен въехали в Ручьи по тракту. Но впереди бежало стадо овец, поднимая непроглядный столб пыли, нужно было свернуть в сады, чтобы не задохнуться.
Тут почти по обоймы проваливались в колеях колеса. Подковы чвакали в размятой и жирной, как кулага, грязи. Дуга раздвигала податливый переплет вишен. Широкими ладонями хлопали по осям лопухи. Какой-то желоб сажен десять тянулся вдоль дороги, и, пока проезжали этот кусок, на спину лошади и в телегу рушился крупный холодный дождь. Лошадь вскинула морду, шумно раздула бока, отфыркнулась, пошла тихо.
Голосов растер на лице капли воды, взглянул на Покисена и, словно сконфуженный, сказал:
— Хорошо…
— Председателю исполкома на правах дачника? — спросил Покисен.
Потом молчали, прислушиваясь к журчанью, переплеску и звону струек и капель.
На даче старший сын Покисена — остроплечий, сухой мальчуган — ползал вокруг кинематографа, щупал и трогал винтики, колесики, вертел ручку. В кухне, у русской печи, жена Покисена ломала хворост и мурлыкала песенку на языке, которого в Старых Ручьях никто не понимал и никто никогда не слышал.
И на том же непонятном языке товарищ Покисен вполголоса напевал трехмесячному своему сыну о том, о чем в Старых Ручьях никто не знал.
О том, что скоро, очень скоро, когда победит социальная революция и партия скажет:
— Товарищ Покисен, вы послужили революции, располагайте своей свободой, — вот тогда он отвезет маленького Отти на озеро Хэпо-Ярви.
— О, Хэпо-Ярви! Отти, крошечный Отти, ты еще не вдыхал его горклого запаха, еще не жмурился навстречу острому его ветру. Отти, крошечный Отти, ты еще не видел, как ветер Хэпо-Ярви скренил на север мачтовые сосны, и твоих маленьких ушей не коснулся свист поднятого с дюн песка.
— О, Хэпо-Ярви! Нигде не бежит так быстро конь, как по льду Хэпо-Ярви, и нигде не катятся так лыжи, как по склону его береговых гор.
— И как умеет Хэпо-Ярви молчать! И как кричит, ревет и свищет Хэпо-Ярви, когда буря вдет со шхер!
— А какие качели, Отти, какие качели расставили храбрые люди на берегу Хэпо-Ярви — качели такой вышины, что сердце готово выскочить из груди, когда они взовьются над водой. А песни, какие песни поют люди на этих качелях по ночам, когда луна смотрит на дно Хэпо-Ярви! Отти, крошечный Отти, слушай:
Высокие, тонкие вскрики пробежали по верхушкам яблонь, зарылись в гущу сада, пропали. Покисен прижал к груди укутанного кружевами Отти и смолк.
Жене, которая пришла кормить ребенка, он шепнул:
— Я рассказал ему про Хэпо-Ярви.
И она чуть слышно поблагодарила:
— О, ты!
Воздух стянуло студью заморозка, какая выпадает октябрем, после тихого дня, отогретого солнцем. От этой студи и оттого, что хотелось уже посидеть по-зимнему — в пахучей тесноте, вокруг огня, — окна дачи закрыли наглухо.
Военный летчик Щепов — худой, обтянутый фуфайкой, в узких зашнурованных до колен сапогах — ходил мимо стола. Героиня семидольского театра следила за ним из уголка большими, засоренными карандашом глазами. Ее все звали по имени и отчеству — Клавдия Васильевна, — и Щепов посмеивался над ней: какая популярность!
Рита забралась на диван и не шевелилась.
— У вас воспаленное воображение, — говорил Щепов, обрезая слова короткими шагами. — И ваша лихорадочность — от боязни, что вы ошибаетесь. Какая, к черту, в Семидоле революция? Четыре маслобойки и одна мельница. Пролетариат?
— Ты ничего не понимаешь! — кричал Голосов, подскакивая на стуле. — Наша задача…
— Дай я кончу. Вот вы — что ни на есть ответственные большевики — уехали в субботу из города. Знаете, что там осталось? Если не считать военкома, остался в неприкосновенном целомудрии Семидол царя Гороха. Весь город пополз ко всенощной, к Покрову пресвятой богородицы. В исполкоме дежурная сторожиха вяжет варежки, у особого отдела заснул красноармеец, а заведующий народным образованием рубит в корыте капусту для пирога. Ладно еще, что вы печатаете «Известия» на бутылочной бумаге. Она хоть и плохо, а раскуривается. Вот вам и революция.
— Наше дело — привлекать к себе новые кадры…
— Пошел к черту с этими словами! Я говорю тебе, что здесь за кадры.
— Виноват, — вступился Покисен, — если я вас точно понимаю, вы говорите, что Семидол контрреволюционен? Ну, а борьба с контрреволюцией разве не та же…
— Да какая здесь, к черту, контрреволюция? Болото с лягушками, больше ничего. Квакали раньше, квакают теперь.
Щепов остановился, скрестив руки. Взгляд его был блесток от веселого задора, голос — отточен и упруг.
— Посмотреть на вас со стороны — восьмидесятники! Сема для пущего сходства даже волосы отрастил. Собрались вечерком у приятеля, распиваем положенные уставом напитки, хозяйка хвастается грибками и маринадами…
— О-о-о! — воскликнула жена Покисена и от негодования ее лицо окаменело больше обыкновенного.
— А восьмидесятники истекают потом в принципиальной дискуссии.
Голосов вскочил, точно уколотый. Руки его запрыгали по пояску. Он собирал полы рубашки сборочками за спиной, обтягивая живот и бока, и назади у него получался хвостик, подпрыгивавший от малейшего движения, как у трясогузки.
— Ерунда! — гаркнул он, топнув ногой. — Вот такие, как ты да вот как Старцов, это вы разводите болтовню, потому что вы рохли, тюфяки. Для нас все ясно, мы знаем, чего хотим, и в любом болоте найдем что делать. Дай нам самых сонных лягушек, мы из них сделаем то, что нам надо. А если из них ничего сделать нельзя — уничтожим, да, уничтожим их. Болота нам не нужно! Это вы — Щеповы, Старцовы — крутитесь вечно в мнимой принципиальности, все хотите примирить идеальное с действительным. Мы знаем, что примирить нельзя, можно только подчинить. И мы находим в себе силы подчинять! Мы не оглядываемся, не боимся, что вы про нас скажете, и нам все равно, какими мы представляемся воображению Щеповых. Восьмидесятники? Наплевать! Мы не боимся есть маринады и ездить на дачу. А вы лизнули вареньице и сейчас же задумались: а имеет ли революционер право лизать варенье в то время, когда… и поехало! Вот откуда у вас чувство превосходства! Смеешься? Я же по носу твоему вижу, что ты думаешь: нам-де очевидны противоречия, в которых погрязли большевики, и наше рыльце чистенькое. Плевать мы хотели в ваше рыльце! Думайте что угодно! Обойдемся без интеллигенции с ее патентом на непорочное мышление. Это не то что — спецы, у которых есть знание и которые…
Голосов остановился, обвел всех нахмуренным взором, гаркнул:
— Ерунда! — и сел.
— Целая декларация, — сказал Щепов.
Покисен поправил очки.
— В вас еще сохранился юмор, Щепов? Не оттого ли, что Голосов оставил открытый ход для вылазки? На вашем лице превосходство интеллигента сменилось превосходством спеца.
— Ну, а вы-то, вы, — неожиданно закричал все время молчавший Андрей, — разве вы не та же интеллигенция?
— Не те же недоучившиеся студенты? — ввернул Щепов.
— Поехало! Кровь от крови и плоть от плоти! Брось! — отмахнулся Голосов.
Он снова привскочил, сощурился на Щепова и тихонько спросил:
— А верно говорят, будто бы летчик может уронить самолет так, что аппарат разлетится к чертовой матери, а сам он останется целехонек?
— К чему ты?
— Нет, нет, ответь на вопрос прямо!
Щепов развел руками.
— Теоретически…
— Нет, нет, не теоретически! — наступал Голосов.
— С известными системами такие случаи бывали. От падения на крыло пилота выбрасывает вон, иногда шагов на двадцать, машина переваливается на пропеллер, сминает его, иногда мнет и другое крыло. Вообще… Но это смешно! Уронить аппарат нарочно!
Щепов потянулся — высокий, худой, — подперев пальцами костлявых рук тесовый потолок.