Когда улетают журавли
Когда улетают журавли читать книгу онлайн
Александр Никитич Плетнев родился в 1933 году в сибирской деревне Трудовая Новосибирской области тринадцатым в семье. До призыва в армию был рабочим совхоза в деревне Межозерье. После демобилизации остался в Приморье и двадцать лет проработал на шахте «Дальневосточная» в городе Артеме. Там же окончил вечернюю школу. Произведения А. Плетнева начали печататься в 1968 году. В 1973 году во Владивостоке вышла его первая книга — «Чтоб жил и помнил». По рекомендации В. Астафьева, Е. Носова и В. Распутина его приняли в Союз писателей СССР, а в 1975 году направили учиться на Высшие литературные курсы при Литературном институте имени А. М. Горького, которые он успешно окончил. А. Плетнев был участником VI Всесоюзного совещания молодых писателей, где его произведения получили высокую оценку. Он лауреат Всесоюзных премий имени Н. Островского и ВЦСПС.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
И наверное, чтобы сгладить свою невольную вину передо мной, дал мне тоненькую книжечку Пушкина.
— Вот это, Сережа, я уразумею, хоть и велика штука, как Земля, да просто тут все вроде дыхания.
прочитал он. — Все тут наше: и земля, и душа. Тебе это надо, я знаю. Почитай. А если сердце расстаться не захочет, самое свое дорогое — эту книжку — отдам тебе навечно.
Не долбил, не настаивал — влил в душу, как растопленный воск в форму.
5
Такое я видел у цыган; идет этакий усач, плеткой поигрывает, штаны на нем засаленные, сапоги в гармошку, но крепко битые, расплясанные, зипун прожжен у костров, распахнут — ни одной пуговицы, рубаха прореженная, слабой розовостью напоминает — была когда-то ярко-красной. Словом, все на месте, носится без оглядки — не убереженное чего уж беречь? Но картуз… Козырек зеркально-лаков, без царапинки, околыш темно-зелен, верх, что бубен, натянут распаренной хворостиной. Честь ему, картузу, особая, и не потому, что он держится на почетном месте, осеняя смоль кудрей и орлиный взгляд, а потому, что без такого картуза цыган — не цыган.
Наверное, в каждой русской деревне есть человек вроде цыганского картуза. В Доволенке этим картузом был Иван Раздолинский.
Внешность-то у него была не особо взрачная. Лицо плоское, правда, смугло-белое, чистое, так это оттого, что в поле не пыленное, солнцем и морозом не жженное, рот губатый, волосы жесткие, черные, глаза большие и тоже черные, про которые Николай Иваныч говорил: «В них мысль работу делает». Улыбка на его лице и не ночевала.
Руки у него были маленькие, длиннопалые. На совхозную работу он не нападал, хотя Василий Занозов с Михаилом Махотиным тоже ездили зимой в школу в город, но лето трубили в совхозе.
Нам, значит, вилы в зубы — и под стог! — возмущались они. — А Ваньке с книжкой — в рощу. Что он, особый? У бога теленка съел?!
— Особый не особый… Он планы составляет. И учитель, — неуверенно возражал дядя Максим.
На вечерние посиделки под амбарный навес, куда сходились старый и малый из всех двадцати шести дворов, не приходили только Верхогляд с Раздолинским.
Правда, Раздолинский изредка заходил, но сидел мало и на особицу, в разговор не ввязывался.
— Ты бы нам, Иван Григорьич, рассказал, что там Робин-то троп с Гитлером, какую песню поют? — просили его мужики. — В газетах пишут складно. Может, у нас в верхах какая особинка на этот счет яснеется?
— Правильно пишут: к миру Гитлер стремится, — тихо отвечал Раздолинский.
Заговорят меж собой, а Ивана больше не тронут — слава богу, и так, темным, ума вложил.
Иван был у матери один. Его отец умер от тифа, когда меня еще на свете не было. Мать Раздолинского, тетка Матрена, работала свинаркой. Была она уважительная, но тоже малоразговорчивая и неулыба.
Окошко хаты Раздолинских светилось почти до зари.
— Ой, бабы, — разносила весть Варька Кроликова, — Иван-то Григорьич планы составляет! Эттась, зашла к Матрене керосином разжиться, а у него вся столешница планами увалена. Там гумаги-и! — закатывала она глаза.
— Какие же планы-то?
— Вот те, — хлопала себя по бедрам Варька, удивляясь тупости товарок, — да ученые! А он мне, — Варька скромно потупляла глаза в землю: — «Варвара Степановна, ты не расстраивайся: Колю твоего научу плановать. Парень он, — грит, — у тебя сто сот стоит».
— Кольку-то?!
Варька вскидывала голову, ее желтые кошачьи глаза загорались.
— И Колька! Это у твоего, полоротого, во рту мухи жужжат!
Варька если днем не поругается — ночью глаз не сомкнет.
«Планы и планы», а что к чему — никто не знал. Меня он к своим делам тоже не подпускал.
— Потом, — говорил, — потом, малыш, узнаешь. А может быть, никогда.
А уж если скажет «никогда», тут жди — вытурит. Нахмурится, начнет петь «черного ворона», потом скажет:
— Ты иди — не до тебя мне.
Ну, я уйду. Чего мне? Мой ветер в четыре стороны дует, а ему, наверное, было тоскливо. К вечеру глядь, а он уж ищет меня.
— Пойдем в степь, малыш, помолчим.
— Что, тебе молчать не надоело? — раздражался я. — Ведь и так ни с кем не разговариваешь.
— Слово, Сережа, дар бесценный, а мы его — на ветер.
— Да что их, слов, убудет, если разговаривать?
— Слов не убудет, а сам ты убудешь: маленьким станешь.
Я и так, и этак представлял, как вытекаю, уменьшаюсь вместе со словами, но так и не смог этого понять.
— И неправда, — кидало меня в жар от догадки, — Варька Кроликова вон сколь болтает, а какая была, такая и есть.
— Варька? Да она меньше тебя, — отвечал Раздолинский не смущаясь. — Пустая она, без ядра.
Опять загадка! Потому-то меня и тянуло к нему: не такой он, как все. С ним и про пенек говорить интересно.
6
Перед сенокосом в районной газете напечатали стихи Ивана Раздолинского.
Николай Иваныч ходил с газеткой по деревне торжественный, с растрепанной бороденкой и нет-нет да промокал платком глаза.
— Каково, а?! — заглядывал он в лица. — Каков час, спросить вас хочу! — Совал газету кому-нибудь под нос, ждал с нетерпением, пока тот, шевеля губами, читал.
— Ничо, складно…
— Складно?! Эх вы! Я вот плачу и не стыжусь, потому что осознаю… Кто породил? А? Вот она, — Николай Иваныч обводил рукой, — земля наша, народ, который ушел, покоится, и который есть.
Он говорил отрывисто, торопясь, а я многое не понимал (при чем народ, да еще мертвый? Как может он родить человека, а тем более — земля?), но знал одно: произошло что-то неслыханное. Я Пушкина читал и портрет его видел в книжке, а теперь прочитал в газете:
И для меня разницы не было: как в книжке, так и в газете. Как говорил Николай Иваныч: «Все тут наше — и земля, и душа». Но ведь Пушкин — человек или бог? Где он жил-был, за какими лесами-морями? Разве мыслимо такое, если бы он ходил по Доволенке, а мы, ребятишки, звали бы его дядей? Или полол картошку? Разве бы я ему говорил: «Заступись за Кольку»? Я был ошеломлен и ничего не понимал. Разве, кроме Пушкина, кто-то еще может написать стихи?
Я было побежал домой, чтобы взять книжку и с ней пойти к Раздолинскому, посмотреть при нем на него и на портрет Пушкина, но вспомнил, что он уехал зачем-то в район.
А Николай Иваныч наседал на дядю Максима:
— Доволенка наша что, крошка?
— Ясно, баба сядет, прикроет, — соглашался тот.
— Вот! — подхватывал Николай Иваныч. — И угадал точно! Это все равно, что на триста шагов мухе в глаз попасть. Да какой! Такое семя может не одну сотню лет зреть для всхода! И вот взошло! При нас. А вы — складно. Эх, народ, такого счастья не понимаете! — обижался он.
— Как не понимаем? — успокаивали его. — Только зачем семю-то сто лет в земле лежать? Солнышко пригрело — и взошло.
— Пригрело? Вот именно… — И Николай Иваныч уходил размягченный, усталой походкой, как будто из далека-далека принес тяжкий груз и свалил с плеч.
В Доволенке наверняка многие бы этому событию не придали особого значения, а кое-кого и вовсе бы не задело. Но ведь Николай Иваныч — человек хоть и земной в доску, но книжный, всю жизнь детей грамоте учил, казенные бумаги всей деревне составлял. Он и корову, матушку-кормилицу, вылечит, и спор рассудит, что каждый доволен останется, и пьяницу на ум поставит, что тому после этого на вино и глядеть тошно. Уважаемый-разуважаемый — как же ему не поверишь? Да и Раздолинский… Крути не верти, а не от мира сего человек, тайну какую-то от людей для бога имел. И имя его над стишками — толстющими буквами. Вот сказали бы: «Составь такой же, а то голову отрубим». — «Руби, только скорей — не составлю».