Открытые берега (сборник)
Открытые берега (сборник) читать книгу онлайн
Сборник «Открытые берега» наиболее широко представляет творчество Анатолия Ткаченко, автора книг «Берег долгой зимы», «Земля среди шторма», «Был ли ты здесь?», «Сезонница» и других.
Герои рассказов А. Ткаченко — промысловики, сельские жители, лесники — обживают окраинные земли страны. Писатель чутко улавливает атмосферу и национальный колорит тех мест, где ему пришлось побывать, знакомит читателя с яркими, интересными людьми.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Маленький доктор, туго затянутый в халат, сидел на стуле, и его ноги едва доставали до пола кончиками лакированных ботинок. Детской ручкой он что-то старательно записывал в историю болезни, повторяя вполголоса, как заклинание:
— Вы совершенно здоровы, Парфентьев… Вы совершенно… Вы сов… сов…
Лейтенант Ваня смотрел в книгу, покусывая ногти, страдая за Парфентьева. Семен Ступак мял, ощупывал, прилаживал протез, будто он один-единственный в палате и никого не слышит, и знать ничего не хочет, кроме своей деревянной, крашенной под цвет живой кожи ноги. Он был слегка пьян от кумыса, глаза у него слезились.
Ефим Исаакович говорил, заклинал Парфентьева — тот понемногу отдалялся к своей кровати, затихал, как бы засыпая, — диктовал Антониде, кому что прописать, а я ждал: сейчас, в следующую минуту он повернется ко мне. Вот он уже снимает с носа очки…
Я не готов, я не решился. И отказаться не могу: вдруг я просто трушу и после пожалею об этом? Буду мучиться из-за своей трусости… Мне не хватило совсем малого — легкого толчка в сердце… Ну хотя бы приснилась… та, которая пила вино и говорила: «Я буду с тобой…» Мне очень хотелось, чтобы она снова явилась во сне — сказала, сдвинула мое сердце. Я, наверное, так ждал ее, что вовсе не думал об операции. Или почти не думал — жил, ходил, говорил. Будто это могло решиться само по себе.
Чувствую на себе взгляд (где-то в подсознании, мгновенно отмечаю: нет, это не Ефим Исаакович!), медленно поднимаю голову — и встречаюсь с глазами Антониды. Голубые, чистейшие проталины. Как вода во льду. Как небо в просветах облаков. Она стоит, отгородив меня от Ефима Исааковича, смотрит, как бы спрашивая: «Ну, что же ты?.. Ну, не бойся… Я верю. Я ведь многое уже видела…» Руки у нее опущены, лежат чуть впереди на белой выпуклости халата — розовые, крупные, почти прозрачные руки. Мне хочется взять их в свои, сжать, спросить… Я вдруг ошалело думаю: если она выпьет глоток красного вина, оно, наверное, просветится через ее грудь. Антонида смотрит, у нее от утомления влажнеют глаза (мне кажется — она смотрит уже очень давно: весь этот день, может, день и ночь подряд; и когда-то прежде смотрела на меня), она уже не спрашивает, а говорит: «Ну вот — последняя минута. Согласись. Рискни. Ты же мужчина. И после всегда будешь свободным человеком… Это трудно, очень… Но я прошу тебя… Ну?»
Губы у нее дрогнули, возникла еле заметная улыбка — как вздох, облегчение, — она отшатнулась в сторону, и из-за ее спины резко обозначился доктор Ефим Исаакович.
Я поднялся, сказал:
— Да.
Сказал, мне показалось, очень твердо, громко — так, что испугались Ваня, Ступак и Парфентьев, услышали мое «да» все больные санатория и еще кто-то дальше, за пределами реки и степи, а в окне колыхнулись, вкось поплыли, мутнея, сосны.
— Согласны? — не понял Ефим Исаакович, приближая ко мне чуткое, фарфоровое ухо.
Я кивнул.
— Поздравляю, дорогой! — Он схватил обеими ручками мою левую, подвернувшуюся ему руку, пожал, похлопал и погладил пальцы. — Рад. Благодарю за смелость. — Он повернулся к сестре, тронул рукав ее халата. — Тоня, переведите этого больного в первую палату.
— Хорошо, — спокойно сказала Антонида, собирая в стопку истории болезни.
Скрипнула, дохнула ветерком дверь, по стеклам метнулся яркий отблеск, и стало тихо. Мне почудилось даже, что я один в палате. Но мои соседи были здесь, каждый сидел на своем стуле, и это, наверное, что-то означало, потому что в обычные дни любой, отговорив с доктором, старался уйти — на веранду, вниз, во двор: «тубики» первой стадии очень подвижный народ.
Ваня встал, зашагал по палате, вороша пятерней белобрысые патлы, остановился возле своей тумбочки, открыл и достал из-за книг, пузырьков и коробок (он любил красивые туалетные принадлежности) плоскую бутылку с винтовой пробкой, когда-то принадлежавшую японскому офицеру квантунской армии. Взболтнул — жидкость в бутылке чисто клекнула, — просмотрел на свет.
— Выпьем?
— Давай. Только немного.
— А вы, ханурики? — Ваня окинул командирским взглядом Семена Ступака и Парфентьева. — За успех дела.
Ступак не обиделся — на фронте он был всего-навсего ефрейтором, — тихо полез в тумбочку за своим стаканом. К тому же кумысный хмель уже начисто улетучился — несильный это напиток. Парфентьев пожевал губами, будто попробовал Ванины слова на вкус, отвернулся, намереваясь выговорить «Не-куль-турь-е!», но, глянув на меня, достал свой стакан.
— Исключительно ради вашего здоровья.
Ваня разлил, дал по конфетке «Ягодка». Выпили. Сунув бутылку в пузырьки и коробки, — за нею зорко проследил Ступак, — Ваня побежал вниз, на пятачок — там уже, наверное, появилась Грета.
Тепло спирта прибавилось к моим тридцати семи и трем десятым, быстро разогрело меня, затуманило. Возникла отчаянность, которой мне так не хватало несколько минут назад, все сделалось нипочем. Припомнились стихи Комарова:
Он сгорел. Почему все-таки не согласился на операцию? Наверное, чувствовал, что не выживет? Ведь Сухломин ошибался, и не раз… А мне теперь нет хода назад. И хорошо. «Лучше сразу…»
Подсел Парфентьев. Его совиные, всегда одинаковые глаза двигались в глазницах, будто их смазали машинным маслом, и щеки слегка закраснелись, как у застарелого алкоголика. Парфентьев хотел говорить, откашлялся.
— Вот я понаблюдал за вами. Поправились вы мне. Хорошая у нас молодежь, умная, рассудительная. Возьмем вас. Из рабочих-крестьян, а такая умственность. Можно сказать, без папы-мамы решились на такой поступок — жизнь свою решили самостоятельно. Нам, старшему, закаленному поколению, приятно видеть такую смену. Иной раз примерно-поучительно. Возьмем вас. Я слушал ваш смелый ответ и застыдился в душе своей за себя. Подумалось, знаете, даже: очень настойчиво борюсь за свою жизнь. Оно понятно — своя рубашка ближе… Однако при нашем передовом строе… Какое ваше мнение — слишком большое самолюбие проявляю? Не стесняйтесь по отношению к старшему поколению, я приучен к критике снизу. Что-то мне после вашего смелого согласия огорчительно сделалось на душе. Будто бы я обидел кого-то из присутствующих.
— Доктора замытарил, — буркнул Семен Ступак.
— С вами я пока не разговариваю, — отгородился бледной бухгалтерской ладонью Парфентьев. — Обращаюсь к молодежи.
— Правильно говорит Семен.
— Это как позволите понимать?
— Как слышите.
— Я надеюсь, вы не идете на поводу у человека… Да-да, у человека, который… Ну, понимаете… — Парфентьев показал руками, как Ступак сгребает банки с недопитым кумысом.
— Не иду.
— Значит… — глаза у него остановились в орбитах, будто кончилась смазка. — Значит, советуете мне взвесить мое поведение, сделать соответственные выводы? Учту. Подумаю. — Он пересел на свою кровать. — Принимаю критику снизу. Однако…
Вошла сестра Антонида.
— Вы готовы?
Начал собирать свои пожитки: две рубашки, брюки, бритвенный прибор, том Достоевского «Преступление и наказание», разную мелочь.
— Я помогу вам.
— Что вы, сестричка, как можно? А мы для чего существуем! — Парфентьев осторожно перекинул через согнутую в локте руку мои давно не глаженые рубашки.
Приблизился Семен Ступак, шевельнул рукой, будто проверяя, на месте ли она. Я сунул ему Достоевского. Антонида собрала мои газеты, прихватила Ванин «Крокодил» и пошла впереди.
Палата № 1 была в другом конце коридора, неподалеку от операционной. Мы прошествовали к ней чинно, молча, как под конвоем. «Тубики» останавливались, прижимались к стенам, расширяя нам дорогу, тихо переговаривались, кивая на меня. Я прислушивался, но не мог понять: жалеют они меня или считают героем?
В палате было просторно — стояла всего одна кровать, — и ослепительно чисто, аж холодно сделалось сердцу. Вместо тумбочки — небольшой новый стол с ящиками, два стула, под потолком матовый плафон. И ничего больше. Белизна, пустота, как в зимней тундре.