Лихая година
Лихая година читать книгу онлайн
В романе "Лихая година", продолжая горьковские реалистические традиции, Фёдор Васильевич Гладков (1883 — 1958) описывает тяжелую жизнь крестьянства.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
— Сами‑то сами, да кто их заставил сесть не в свои сани?.. По своей доброй воле они вам ни зерна бы не дали.
И серьёзно обещал:
— Хлопочем, хлопочем… Мы с молодым Дмитрием Дмитричем уже толкуем с горбатеньким — с мировым судьёй… Он нас обнадёживает.
И упрекал их с насмешечкой:
, — Эх вы… мужики, мужики!.. Недаром говорится: что ни село, то своё прясло. Сговору у вас нет. А надо драться не селом, а уездом да целой губернией… Всегда вас будут бить и по одному вязать… Ну, и пороть каждого…
Мужики соглашались:
— Да чёрт ли… Разве сгозоришься… Сын с отцом, брат с братом не сговариваются, а шабры‑то — за плетнями. К тому идёт, что Ивагин со Стодневым разоряют гнилые плетни‑то… Вон Ивагин и избы ломает… Не будет гнезда, не за что будет ухватиться — народ и полезет на рожон.
Однажды меня подхватил под руку Горохов и сказал по секрету:
— Маша письмо прислала. Она — на Кавказе. Зовёт меня к себе. Вам кланяется. Плохо ей приходится без паспорта… Ну, да я ей достал у одной вдовы… Скажи об этом матери — пускай не тревожится…
Но мать и не тревожилась. Она только вздохнула и позавидовала Маше:
— Счастливая‑то она какая!
Хотя я с отцом и матерью «смешался» с мирскими, не «очистился» и не «примирился» с «правоверной общиной», то есть не молился по лестовке и не исповедовался у смердящего старичишки настоятеля, — всё же иногда я захаживал в моленную, которая ютилась в пустой старенькой избе Серёги Каляганова, захваченной Митрием Стодневым. Он благочестиво уступил её под моленную, но наложил на прихожан «натуру» — вносить ему каждую осень по гарнцу ржи «с дыма». Меня тянуло в моленную— петь «ирмосы» и «кондаки». Я и раньше с удовольствием пел эти «стихиры», истово простаивая на лавке около налоя целые часы. Напевы эти на разные «гласы» мне очень нравились, особенно на «вторым» и «осьмыи». Меня, как «отрока», допускали до налоя, «прощая мою нечистоту» за «звонкий, ангельский» голосок. Кузярь и Сёма не пели: у них голосишки были «неправедные» — фальшивые, — да и охоты у них не было к«песнопению», а ходили они на «стояние» по обычаю, для порядка. У налоя по обыкновению стоял Тит и гнусаво читал псалтырь.; Он первый запевал ирмосы сиплым и противным от насморка голосом.
Но не только потребность к пению влекла меня в моленную. Мы с Кузярём задолго до «часов» — до обедни — прибегали слушать так называемую «беседу» — чтение поучений и толкование их Яковом и его спор с некоторыми стариками, застывшими в своих древних «уставах» и, как дедушка Фома, не терпевшими «борзых» и «лукавых» мыслей. И мы ликовали с Кузярём, когда Яков «резал» этих стариков текстами из поучений.
Иногда мы с матерью наведывались к Кате. В избе чувствовалась только она: старик лежал на печи, а старуха, глухая, сморщенная, безгласная, обычно сидела в уголке и разбирала мочки кудели или вязала крючком варежки. А однажды она возилась с холщовым полотнищем, трудно вставала, прикладывала его к груди, примеряя на свой рост, и скрипучим, дряхлым голоском напевала что‑то похожее на вопленье. Катя с усмешкой пояснила:
— Саван себе готовит — умирать собралась.
И каждый раз я заставал Якова за столом, в переднем углу, над толстой книгой с разноцветными закладками.
Очень ярко остался в памяти один из таких дней, когда Яков показался мне не обычным мужиком, а вдохновенным, гневным пророком. Склонившись над книгой, он укоризненно качал головой и бормотал что‑то. Катя, посмеиваясь, крикнула:
— Аль не видишь? Гости пришли. Беда мне с ним, только и роется в этих книгах, как кочет в сору.
Он быстро вылез из‑за стола и очень приветливо встретил нас. Как разбитной хозяин, он распорядился гостеприимно:
— Катерина, Катёна, самовар ставь! Надо попотчевать дорогих гостенёчков. Садись, Настасья Михайловна, с сыночком‑то. Уж больно редко нас наведываешь.
А Катя притворно–сердито вскинула голову и с задорным лицом осадила его:
— Ну, рассыпался бисером, говорун! Рад случаю поегозить.
Мать — малорослая — обняла большую Катю, пылко отказалась от чая и скороговоркой попросила её не беспокоить Якова.
— Мы и у себя чаёвничаем утром и вечером. А я к вам покалякать, посоветоваться пришла. — И, подталкивая Катю к чулану, похвалила её: — Чистота‑то какая у вас, Катя! И дух хороший. Страсть люблю чистоплотных людей!
Катя, польщённая, посмеивалась:
— Чай, у тебя заразу эту и подхватила. Помнишь, как ты полы у матушки‑то да у батюшки скребла да окошки протирала, да всё с песенкой, с причитаниями? А тятенька с Титкой нарочно грязищу на ногах приносили. Мамка-то хоть и гневалась, а сказать боялась. Только Паруша тятеньку нестрашно обличала да совестила. Ну, мне всё это впрок и пошло.
Яков чванился перед нами:
— У меня Катёна, как краля в хоромах, — все на ней держится, всем повелевает и даже меня волчком вертит. А я гляжу на неё да радуюсь: и жена — не рожа, и работница — гожа, и хозяйка — дорогого дороже.
И, подмигивая матери, шутил, как счастливчик:
— И уж в ум себе не возьму, кто на ком женился — не то я на ней, не то она на мне…
Катя бесцеремонно отшучивалась:
— Ты на мне — во сне, а я на тебе—наяву.
Мать смеялась, любуясь ими обоими, и завистливо восхищалась:
— Люди‑то вы какие оба радошные!
Яков, в чистой рубашке, подбористый, хвалился Катей:
— Это вот в ней вся сила. Она меня будто в купели выкупала и живой водой напоила. Тётушка Паруша приходит— не нарадуется. «Без разумной, — говорит, — да без властной хозяйки дом — сирота, а то и содом. Тебе, Яков, Катя‑то, как жар–цвет в Иванову ночь, досталась и счастье принесла. Молодость, — говорит, — у меня была лихая, любовь — на кресте распятая». Она ко мне приходит чтение да толкование моё послушать. Оно и раньше к печати да книгам у меня соблазн был, да под спудом держался, а теперьча я, словно на крыльях, поднялся.
— Ну, иди, иди, говорун, докапывайся там до вещего слова в книгах своих, — прикрикнула на него Катя, — а мы с невесткой тут в чулане пошепчемся. И Федяньку под своё крылышко возьми, он ведь тоже книжками‑то, как перьями, оброс.
Она подхватила мать под руку, и они скрылись в чулане, да ещё и затворили за собой дверь.
— Верно, пойдём‑ка, чтец, почитаем да потолкуем. Тут, в наших всяких толковниках, нашёл я такие словеса, которые наши начётчики да вороги–настоятели скрывали от тёмных людей. А правду–истину не спрятать — ока и из гнуса и лжи дымком да огоньком проявится. А книги разные бывают: одни лже и кривде служат, другие — свет правды в строчках своих нетленно несут. Ну, а в этих вот толстых книгах, в поученьях святых отец, в словах мудрости всяких наставников правда‑то засыпана, завалена навозом лжи да обмана, чтобы одурачить народ ради маммоны да власти над человеком. Вот и выходит, что правду‑то надо искать да выкапывать.
Прежний парень, молчаливый Яшка, неуклюжий, лишний среди деревенских парней, мерещился мне недоумком, которого совсем не замечали ни девки, ни женихи, а подчас и потешались над ним в хороводах. Я вспоминал, какой он был смешной в троицын день, когда молодёжь ходила в берёзовую рощу завивать венки, и как мы с Кузярём, взобравшись на берёзу, испугали его с Катей. Но сейчас передо мной был другой человек: разбитной, смелый в спорах, сильный в своих мыслях.
Он посадил меня около себя, отодвинул толстую книгу и выдернул из кипы таких же толстых книг в деревянных переплётах с металлическими застёжками небольшую старую книгу в покоробленном толстокартонном переплёте. Он бережно раскрыл её на первой странице и прочёл:
«Цветник». Книга была написана славянскими буквами от руки каким‑то, должно быть, подвижником, который избрал этот труд как праведное дело. Начальная страница была изукрашена тонкой кружевной вязью, а первая буква текста, такая же причудливая, похожа была на резной наличник. Видно было, что писец работал с увлечением и умельством, как вдохновенный художник.
— Книга эта, Федя, написана в годину бед — в годину нашествия двунадесяти языков, — восемьдесят годов назад. И первое слово в ней — об антихристе. Это — для народа антихрист, а для управителей — бар и богатеев — друг и союзник. Кровь русская, мужицкая наша кровь, лилась рекой.