Когда улетают журавли
Когда улетают журавли читать книгу онлайн
Александр Никитич Плетнев родился в 1933 году в сибирской деревне Трудовая Новосибирской области тринадцатым в семье. До призыва в армию был рабочим совхоза в деревне Межозерье. После демобилизации остался в Приморье и двадцать лет проработал на шахте «Дальневосточная» в городе Артеме. Там же окончил вечернюю школу. Произведения А. Плетнева начали печататься в 1968 году. В 1973 году во Владивостоке вышла его первая книга — «Чтоб жил и помнил». По рекомендации В. Астафьева, Е. Носова и В. Распутина его приняли в Союз писателей СССР, а в 1975 году направили учиться на Высшие литературные курсы при Литературном институте имени А. М. Горького, которые он успешно окончил. А. Плетнев был участником VI Всесоюзного совещания молодых писателей, где его произведения получили высокую оценку. Он лауреат Всесоюзных премий имени Н. Островского и ВЦСПС.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
— Уйди, заноза! По-хорошему прошу — уйди! — И, видя, что Сергей еще стоит около, потянулся за гаечным ключом.
— А пошел ты к черту! — попятился Сергей. — Псих несчастный, тряпка! — Он был злой в эту минуту на брата. Уж он бы, Сергей, уладил все в два счета. Тоже, рыцарь.
Лодка подплыла к другому берегу, а дед сидел, и опять мысли путались, обрывались. «Плох небось дружок Салим Батырыч, увидеться бы…» Опять беспокоило озеро: «Жар, пересохнет на нет. И с чего оно Черным зовется? Сроду не видел его черным».
За озером в степь удалялись два всадника. Степь порозовела от заката, и кони под ними пылали огнем.
Песни отца
Я не помню, чтоб он не пел. Пел, когда пас колхозное стадо и когда ехал на повозке по бесконечно длинной степной дороге. Пел в зимние, вьюжные вечера за починкой валенок (а чинить было что: семья десять человек) и в праздники на гулянках. Его песни удивительно соответствовали обстановке и настроению.
Никогда не забуду предзакатную степь. По тракту, стуча колесами, катит пароконный фургон. Фургон пылит, удаляясь к березовому леску. Степь притихла. Ковыль, пушистый, розовый, уходит полосой навстречу закату, за горизонт. Коровы после жаркого дня жадно припали к траве. Отец стоит в рыжих сапогах, воротник рубахи расстегнут. Усы немного обвисли, а черные задумчивые глаза смотрят вслед удаляющемуся на закат фургону.
плывет тихая песня. Мне кажется, она льется где-то далеко-далеко, так тихо он поет.
Голос спускается до баритона, он нарастает, становится громче, как будто колодники подходят ближе и ближе.
После «лбами» отец делает маленькую паузу, а потом набирает воздуху и уже рокочет почти басом:
Меня охватывает непонятное чувство: хочется заплакать или прижаться к отцу и говорить, говорить ему, какой он хороший и как я люблю его. Но в крестьянских семьях нежность была суровой, бурных чувств стыдились. Отец ласкал меня редко и сдержанно.
По тракту идут два пешехода. Они останавливаются, слушают.
Вот голос набесновался, вылился чистым бурливым потоком и теперь потек широко, плавно.
закончил отец трепетно и тихо.
Ушли колодники. Ушли далеко. И хотя мне было многое непонятно, например «с бритыми лбами» (как можно обрить лоб?), но я их видел, когда они показались на горизонте, видел совсем близко, когда голос отца трубил в полную меру, и теперь вижу их далеко, далеко. Они ушли… Отец в усталом блаженстве вытирает картузом пот.
А солнце лежало на краю земли. Грачи, устало помахивая крыльями, молча летели стаями в березовый лесок на ночлег. Становилось прохладно. Пахло чебрецом, донником и острее всего — болиголовом. Я брел за стадом и думал, думал. Сколько раздумий навеяла на мою детскую голову песня отца. Вот так же, наверное, пахло чебрецом и донником, такой же был закат, и ястребок дрожал в небе, должно быть, так же, а они шли и шли в далекую даль, в цепях, и, наверное, мало кто возвращался.
— Папа, научи меня петь, — стыдливо прошу я.
— А чего ж тут учиться? Пой, коль душа поет. Человек должен петь. В хорошей душе песни копятся, как вода в колодце, только отчерпывай.
Отец потрепал меня за чуб:
— Пой, сынок. С песней хорошо.
Да, с песней ему было хорошо. Зимой, когда по степи носилась, взвизгивая и гикая, снежная конница, отец заходил в избу намерзшийся, с сосульками на усах. Он оттаивал пальцами льдинки, стягивал их ногтями, при этом морщился от боли. Потом звонко чихал, говорил: «Перезяб» — и снимал дымящийся от холода полушубок.
Я на печке: там и тепло и уютно, а ухо к трубе приложишь — слышишь, как поет буран свою бесконечную песню. Отец мимоходом легонько дергал меня холодной рукой за ухо, говорил: «Живешь, заяц?» — и проходил к окну. Из-под лавки он вытаскивал ящичек с дратвой, иголками, шилом и садился подшивать валенки. Сперва он потихоньку импровизировал мотивы, настраивался. Где-то к этому времени обычно заходил счетовод Ляхов, рыжий, горбоносый мужчина, всегда с какой-то виноватой улыбкой.
— Здоров будь, Никита Иванович, — улыбался он. — Пимишки, значит? — Он, как всегда, немного выпивши.
— Пимишки… — говорит отец и кивает чуть бровью: садись, мол.
Ляхов как-то болезненно любил песни. Как безногий завидует человеку со здоровыми ногами, так и он, безголосый, завидовал отцу.
Вот он весь — ожидает, ерзает на лавке, улыбается.
— Зашел вот, покурить… Буря-то, а?
Отец пододвигает ему кисет.
— Да, буря, — вздыхает он, — сильная буря, — и запевает плавно и чисто:
Мать перестала стучать прялкой. Чтоб не мешать песне, стала расчесывать куделю. А чайка уже летит, помахивая серебряным крылом, над тихим, спокойным озером. И нет надоевшей бури. Вот оно, наше озеро, камышовое, солнечное. Камышок шуршит о борт и… чайка.
Руки отца размеренно затягивают дратву. Голос льется широко и вольно. Но вот в нем прослышалась тревога. Ляхов перестает улыбаться, настораживается.
страдает голос. Ляхов упер взгляд в потолок. По его бледной щеке катится слеза. Он спохватился, быстро вытирает слезу и виновато улыбается.
— Никита Иванович, как это у тебя выходит? Ну как?
Ляхов начинает терзать себя:
— А я-то чурбан. Не голос у меня, а сухая талина, ну прямо кость. Эттась летом выплыл на озеро сетешку поставить. Ну, благодать! Берег — изумруд… Вода от заката как мыльный пузырь переливается. Так петь захотелось! Запел… что гагара — кря, кря…
— Э, зря ты так, — перебивает его отец. — Вот ты от песни млеешь-то как. Понимаешь ты ее, а песню понимать не каждому дано.
Отец не любил, когда поют плохо.
— Перестаньте, горлопаны! — говорил он подвыпившим мужикам. — Чего орете? Петь надо, а не орать.
— А ты спой нам, Никита. Или выведи нам песню.
И он выводил.
Больше всего я любил, когда к нам приезжал дядя Кирсан. В гражданскую был буденновцем. Мы, ребятишки, просили его, чтобы он нам показал, как рубил белых. Он садился верхом на скамейку, брал в руки хворостину и виртуозно показывал приемы.
Вечером, по случаю приезда дяди Кирсана, они с отцом выпивали, а потом пели. Позже мне довелось слушать многих профессиональных певцов, но песни отца я сохранил в памяти как самое лучшее, что я слышал в моей жизни.
В избе жарко. Дядя Кирсан в нижней рубахе, смуглый, румяный. Его сухощавое потное лицо блестит в свете керосиновой лампы, глаза строгие.
запевает баритоном отец.
вторит звонким голосом дядя Кирсан.
сливаются голоса в одно целое.