Избранное. Из гулаговского архива
Избранное. Из гулаговского архива читать книгу онлайн
Жизнь и творчество А. А. Барковой (1901–1976) — одна из самых трагических страниц русской литературы XX века. Более двадцати лет писательница провела в советских концлагерях. Но именно там были созданы ее лучшие произведения. В книге публикуется значительная часть, литературного наследия Барковой, недавно обнаруженного в гулаговском архиве. В нее вошли помимо стихотворений неизвестные повести, рассказ, дневниковая проза. Это первое научное издание произведений писательницы.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Бледный говорил в тишине зала, дышущей многими дыханиями:
— А я утверждаю, что делать больше нечего. Все исчерпано. Мы будем повторяться и пошлеть. Сто с лишним лет назад жил счастливчик, некий Фейхтвангер. Его обогатила темами тогдашняя варварская, но кипящая возможностями зла и добра эпоха. Тогда политики интриговали в духе Макиавелли и Гвиччардини. Тогда положение мира было на редкость напряженное и человечество стояло буквально перед гибелью. В большой вселенной человек был более или менее ориентирован, а крохотная, открытая им, угрожала разнести все вдребезги. Как жаль, что этого не случилось. И какими богатейшими темами располагали тогда художники слова… А чем располагаем мы? Благополучной пошлой демократией. Рабочий успокоился, получив приличную зарплату и известную долю с прибылей. А многие состоят в так называемых коллективах управления промышленностью, то есть заседают, напыжась от важности, в компаниях капиталистов. Никаких трагедий: ни трагедии любви, ни трагедии семьи, ни трагедии мысли, ни трагедии нищего гения, ни трагедии лифтера, который завтра будет миллионером, ни трагедии миллионера, который завтра будет лифтером или застрелится, ничего у нас нет. Нет даже нового стиля для увлекательного оформления старого содержания. Да здравствует вечная оригинальность коровьего мычания и овечьего блеяния! К черту пошлый, истертый, ничего не выражающий человеческий язык! Вот ты художник кисти, — обратился он к собеседнику. — А что ты можешь написать? Каким новым сиянием пронзишь ты свои удручающе ординарные пейзажи? Сейчас убогой пошлостью стала бы знаменитая кубическая Венера Пикассо, как в его время убогой пошлостью было повторение Венер, Мадонн и Джоконд. Твой пикник близ аэродрома… это не что иное, как модель для модного магазина или для магазина дешевых семейных самолетов. Стандарт, мерзость, пошлость. Я завидую римлянам, варварам-германцам, варварам средневековья. Они создавали по-настоящему и настоящее искусство, мораль, юстицию, религию. А мы в нашем мещанском братстве трезвых, благополучных демократов повторяемся. Мы индивидуально творим, мы личности, и каждая личность в нашем мире совершенно свободна. А в итоге ни одной подлинной индивидуальности у нас нет. Каждый из нас имеет какой-то образец в прошлом и с минимальным усердием копирует. Ужас! Ни одной дерзкой индивидуальной мысли, пусть бы эта мысль была преступна и угрожала бы нашему омертвелому бытию и нашей свободе, с которой мы не знаем, что делать. Я мечтаю о хорошей тюрьме, о прекрасной жестокой советской или гитлеровской тюрьме. Пусть бы она встряхнула наши вседовольные сонные нервы!
Я за своим столом невольно крикнула одна среди всей молчащей публики:
— Вот так фунт!
Все посетители кафе оглянулись на меня, я смиренно опустила глаза в тарелку, а мой спутник слегка улыбнулся.
Заговорил второй, краснолицый, добродушный. Голос у него был усталый, немножко ироничный.
— Ты чудак. Уверяю тебя, что самая страшная тюрьма показалась бы тебе такой же убогой банальностью, как все окружающее нас в наш демократический век. Банально есть, пить, спать, размножаться. Однако мы вынуждены проходить этот круг банальности. Ты прав: мы повторяемся, мы — эпигоны всех времен, всех народов, всех культур. Но что ты предлагаешь? Всеобщее разрушение, кандалы, тюрьму, рабство? Это ведь тоже не ново и не оригинально. Допустим, что в этом больше остроты, но всякая острота приедается.
Бледный человек потускнел, будто пылью покрылся.
— Я ничего не предлагаю. Но мне надоело жить и писать, мне все надоело. Каждая фраза, написанная мною, ехидно смеется мне в глаза: а ты вычитал меня там-то, у того-то. Каждая ситуация — стотысячное вялое пережевывание того, что давным-давно пережевано… Я не могу больше. Считай меня сумасшедшим, но я мечтаю о хорошей крепкой жесткости в нашем быту. Я мечтаю о социальном гнете, о военном насилии, о нищих, умирающих с голоду на морозе, о богачах, умирающих от переизобилия в своих дворцах… Может быть, это встряхнуло бы нашу сонную, окостеневшую мысль, наш угасший творческий инстинкт…
Я не выдержала. Я встала и с возмущением закричала на весь зал, как на митинге:
— Что вы тут городите, объевшийся культурой и свободой сноб! Социальный гнет встряхнул бы ваш творческий инстинкт? Знаете ли вы, что такое социальный гнет? И что такое жестокость? Они очень далеко вытряхнули бы вас с вашим творческим инстинктом. Они вытряхнули бы вас к Северному полюсу… Посмотрела бы я, как бы вы там запели, если бы вам дали в ваши творческие руки лом и черпак и послали бы вас чистить промерзшие отхожие места. Ишь, собрались страдальцы. У них, видите ли, трагедий нет. У нас бы вам прописали трагедию сразу лет на десять… Каждая личность свободна, и поэтому у вас нет индивидуальностей. А знаете вы, что такое унификация и духовная шагистика? Об этом хорошо знал и много рассказал Фейхтвангер… А миллионы людей погибли и рассказать не могли. Вы завидуете нашим темам. Наша жизнь и гибель — тема, видите ли. Черт вас дери!
Я задохлась и остановилась. Все с изумлением смотрели на меня. А бледный человек вдруг вспыхнул, вскочил и оживленно, почти радостно заговорил:
— Я этого и хочу. Унификации, духовной шагистики, пыток, Северного полюса. Тогда бы я внутренне почувствовал себя человеком. Пусть бы я даже лишен был возможности кому-то что-то рассказать, протестовать и возмущаться. Внутренне, про себя, я издевался бы над своими палачами. Я заставил бы их растеряться перед силой и гордостью моего духа.
— Уйдемте от этих мазохистов, — громко я сказала моему черту-Вергилию, — уведите меня куда-нибудь в частный дом, в рабочую семью, но только подальше от этих рафинированных мерзавцев.
Он ничего не ответил, и мы мгновенно очутились в каком-то уютном маленьком коттедже.
За обедом сидели трое: муж, жена, мальчик — сын. Внешность всех? Обычна. Ни уродства, ни красоты, тип среднеинтеллигентский, социальное положение — рабочие.
Муж слегка зевнул.
— Извини.
Жена зевнула.
— Извини.
Оба рассмеялись.
— Пожалуй, в театр надо пойти, что-то скучно, — это снова муж.
— Не могу сегодня, дорогой. Иди один. Мне нужно кое-чем заняться. А сынишка уйдет к своему маленькому приятелю.
— Хорошо. Так я один пойду.
Муж поцеловал жену, потрогал какое-то колье на шее жены и немножко хвастливо произнес:
— Живем мы сейчас великолепно, не так, как жили рабочие в те сумбурные годы. Еще лет пятьдесят назад жилось плоховато, мне мой дед в детстве много рассказывал. А нужда, безработица, кровопролитные войны… Хорошо, что не дошло до атомной войны. Демократия победила мирным путем, сплоченностью, организацией Соединенных Штатов Европы. А все эти азиатские мелкие государства постепенно сошли на нет, а крупные подчинились европейскому блоку. До известной степени национальные интересы и мелких азиатских стран мы оберегаем. А в культурном отношении Азия всегда зависела от Европы.
— Их национальные культуры слишком уж отсталые, узкие, негибкие, — зевая, заметила жена. — Смешно сопоставлять древнюю культуру Индии или Японии с размахом нашей европейской цивилизации, с нашей наукой и техникой… Конечно, мило все это: искусство, мифы, забавная философия индусская или там китайская, но не может взрослый, разумный человек принимать все это всерьез.
— Блага демократии: полное равенство, образование, пятичасовой рабочий день, гигиенические жилища, хорошая заработная плата — являются недурными возмещениями за утрату некоторых национальных культурных особенностей, — сказал муж. — Искусство стало мировым. Смешно сейчас читать Тагора: все эти касты, идиотские обычаи, неприкасаемые, сари, брамины и прочее — все это неинтересно, дико и нелепо, как русские повести о крепостном праве и о какой-то особенной русской душе. Душа стала всенациональна, разумна. Роман из китайской жизни сейчас точь-в-точь такой же, как из быта французов. Демократия — великая вещь. Она не является чем-то нивелирующим, наоборот: личность свободна. Мы можем ехать, куда угодно, работать, где угодно, жить, читать и думать, как нам нравится. Глупостей мы не захотим и не сделаем. Самое широкое общение со всем миром доступно всем, и мир везде одинаков… Ну, я заболтался. До свидания.