Открытые берега (сборник)
Открытые берега (сборник) читать книгу онлайн
Сборник «Открытые берега» наиболее широко представляет творчество Анатолия Ткаченко, автора книг «Берег долгой зимы», «Земля среди шторма», «Был ли ты здесь?», «Сезонница» и других.
Герои рассказов А. Ткаченко — промысловики, сельские жители, лесники — обживают окраинные земли страны. Писатель чутко улавливает атмосферу и национальный колорит тех мест, где ему пришлось побывать, знакомит читателя с яркими, интересными людьми.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Мальчик, лежа на боку, видел их ноги — мужские, детские, женские. Он был рад, что его уже не рвало, но встать не мог: временами, как икота, все еще трясла судорога.
— Что с ним?
— Тонул, наверно.
— Он сам, сам!.. — это вскрикнула и заплакала девочка; она всхлипывала, выговаривала невнятные слова; оправдывалась, сердилась. В ее тонком, тягучем плаче было и отчаяние, просьба простить ее за что-то.
К ней подбежала женщина — маленькая, коричневая, с длинными белыми волосами, — схватила ее за руку.
— При чем здесь ты? Мало их тут, ныряльщиков?.. Плавать не умеют, а лезут. Пойдем-ка!
Сверху опустились руки, стиснули мальчику плечи, начали поднимать его.
— Не троньте, — прозвучал спокойный голос. — Пусть отлежится.
Стихли шаги, говор. Внятно заплескались маленькие резкие волны, стало слышно, как с осыпи, подсыхая, скатываются комочки вулканического пепла. Над черными горбами валунов возникло трепетное марево.
Мальчик оперся на ладони, сел.
Какое-то время он был глух и слеп, а потом разом увидел море, широкую дугу залива, белые здания пансионата, коричневые тела на пляжах. И небо, уже совсем чистое, теплеющее; и черный вулкан с росной зеленью на отлогих склонах. Снова возникли для него запахи неведомых трав, цветов, деревьев. Его охватила необъятная нежность юга, губы дрогнули от улыбки.
Он скосил глаза. Возле того места, где сидела девочка, обсыхал серый, угловатый камень.
Пункт «Люда»
Евсюков проснулся, понял — уже утро, осознал, что все, в общем, хорошо: ночью он встал, сходил на метеоплощадку, записал данные о погоде, после включил радиостанцию и передал несколько цифровых групп. А что не проснулся как следует и делал все так, будто это ему спится, — тоже нормально. Даже лучше получилось: не сбился, не ошибся.
За окном мутно, сумеречно. Сырость пахнет хвоей, прелыми листьями — она сочится в щель между косяком и дверью, в приоткрытую форточку: над тайгой, над сопками опять задымилась морось.
Сунув ноги в сапоги, Евсюков попробовал слегка размяться, помахал руками. Спал он в свитере, в синих штанах-техасах, — чтобы ночью не возиться с одеванием, — и сейчас был полностью собран. Дважды присев, он почувствовал в коленях ломоту, решил, что этого вполне достаточно для физзарядки; нагнувшись, просунулся в тяжелую, обитую мешковиной дверь.
Белый туман двигался со стороны моря — косо, снизу вверх, — рвался о вершины елей и лиственниц, застревал, висел на ветвях, шевелясь и истекая моросью; оглохли распадки, залитые белой влагой; но если присмотреться — и там шевелились, вытягивались, сжимались растрепанные космы, лапы, щупальца. Будто лешие, ведьмы, привидения со всего света скопились в этих сопках для какого-то своего главного праздника.
Сараюшка с дровами была недалеко, в кустах стланика. По чуть примятому мху, неслышно, в немоте Евсюков прошел к ней. Тайга шумела мирно, ровно, как большая тихая года, — она была на земле, в небе, со всех четырех сторон, — и Евсюков, отгородившись, сидел долго, сонно и вспомнил Медынь в Калужской области, родной городок. Даже не всю Медынь, а свой дом (во дворе такая же сараюшка, только мух побольше), и как отец его, охранник леса, седой старикашка, пьет из литровой банки брагу…
И еще кладбище на окраине: туда вся медынская шпана ходила старые памятники рушить. Евсюков тоже ходил. Раз они с Джоном Кирпичовым двинули один замшелый камень, Джон содрал каблуком плесень, прочитал «Мей» — сверху вниз большими буквами. «Поэт такой был, — сказал ему Евсюков, — может, здесь помер?» Джон пнул камень, отошел в сторону и вцепился в купца Вербицкого… После старушки-богомолки подняли Мея, Вербицкого и других буржуев старого времени, — они прямо неутомимо трудились на кладбище, эти старушки, — но под руководством Джона шпана снова свалила их… Евсюков усмехнулся, живо представив себе конопатого, рыжего друга верхом на могиле, встал и вышел в туман.
Глянул на часы. До следующего осмотра приборов на метеоплощадке было два часа. Времени — сто лет. Надо прожить его как можно медленнее — так, чтобы на каждую минуту нашлось какое-нибудь дело.
Дом настыл, отсырел за ночь, пол не подметен, на столе грязные миски. Можно подумать, что здесь никто уже не живет, — от этого Евсюкова слегка передернуло морозцем. Ведь собирался вчера прибрать свое хозяйство, даже начал: вон веник новый наломал из стланика, — и забыл, что ли? «Сегодня наведу», — решил Евсюков. Однако для начала надо растопить печь — это главное. Это сразу — жизнь. Он кладет в топку щепки, куски бересты, бумагу (думает, что не мешало бы золу выгрести) и идет во двор за дровами. Выбирает те, которые потоньше, посуше (надо бы чурки поколоть, в поленницу сложить, а то приедет Константин Петрович, «недовольство» выразит), но Евсюков как-то сразу забывает про чурки, несет поленья в дом, набивает ими топку. Став на колени, долго дует на красное, слабое тление. Все сырое, волглое, вязкое: воздух, дрова, одежда, даже зола в печке, и кажется Евсюкову, что и внутри у него все порастает сырым мохом.
«Чудная планета…» — вздыхает он, кривя губы.
В ведрах нет воды. Последнюю, с самого дна, выпил ночью — до сих пор во рту цинком пахнет.
Туман вроде погустел, хоть бери его в ладони, скатывай ватные снежки. Долины, перевалы утонули в белом непроглядном потопе. Лишь вершины сопок острыми пиками елей распарывают туман — они похожи на черные крыши древних строений, — и в провалах изредка помигивает робкое голубенькое небо.
Евсюков пошел в распадок, к речке, стараясь не поскользнуться на мокрых деревянных ступеньках. Их, эти ступеньки, соорудила еще Люда, работавшая здесь метеонаблюдателем, она же и подлаживала свою лестницу каждое лето; но теперь доски осунулись на хлипком дерне, ходить, особенно ночью, стало опасно… И огород Людин — две грядки под окном — зарос кипреем, и яблонька зачахла.
Вон справа, на твердом уступе, могила Люды — цинковая пирамидка с красной звездой. Холмик зарос травой, а ромашки цветут, еще не перевелись. Железный крашеный венок вылинял, поржавел, висит на пирамидке, как на тонкой шее.
«Подправить бы надо могилу, подкрасить венок…»
Вода в речке холодная, хрусткая, ведра звенят, словно рваная жесть на ветру, их вырывает течение; из-под камней брызгами рассыпаются пятнистые рыбки-подкаменки. Говорят, Люда варила из них уху. А рыбка-то всего в мизинец. Чем же она ловила их?
Непонятная была бабенка. Прожила здесь пятнадцать лет. Как война кончилась — так и поселилась. Будто у нее все погибли, и парень, которого любила, погиб. Так рассказывают. Ее Константин Петрович видел в гидрометслужбе в Хабаровске. Говорит — ничего, провел бы с ней часть жизни. Вроде предлагал. Она сказала ему: «Долго ждать пришлось». Уехала к себе и вскоре умерла: с головным давлением у нее было ненормально. А здесь высота большая, туманы, сырость. Схватил приступ, пока вертолет летел четыре часа, — скончалась.
Метеопункт еще при ней стал называться «Люда». И сопка, и речка… Так и на карте обозначено. Она, Люда, стихи сочиняла, наверно от скуки. Один листок и сейчас лежит в аппаратной под стеклом. На нем чистеньким почерком написано:
Константин Петрович подсчитал: пять тысяч пятьсот дней прожила на метеопупкте Люда, заготовила и сожгла более тысячи кубометров дров. Конечно, у нее были напарницы, но менялись они часто. Их фамилии можно вычитать в журнале дежурства. За пятнадцать лет сменилось двенадцать красоток. Жалко, фотографий не оставили, стенки можно было бы украсить.