Затеси
Затеси читать книгу онлайн
В книгу выдающегося русского писателя В. П. Астафьева вошли лирические миниатюры, названные автором «Затеси», которые он вел на протяжении всей своей жизни. Они составили восемь хронологических тетрадей.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Примечание
Очень красивая и серьезная.
Тетрадь 3
ВЗДОХ
Вздох
Однажды в редакцию иллюстрированного журнала пришло письмо. Женщина, автор письма, читала этот журнал, он ей нравился, и она хвалила его, а в конце письма попросила: «Чаще печатайте на обложках вашего журнала виды нашей Родины, может быть, это поможет моему мужу вернуться ко мне».
Все в редакции весело над письмом смеялись, и лишь секретарь журнала, человек седой, лохматый, почему-то ходивший в одной и той же кожаной, еще трофейной куртке, из-под которой всегда виднелся воротник мятой рубахи, сказал:
— Олухи! Над чем смеетесь? Будь я не потаскан и свободен, я отыскал бы эту светлую женщину…
Запоздалое спасибо
В тридцать девятом году я нанес себе тяжелое увечье — поломал ногу. Сотворил я это тем самым образом, каким безнадзорные сорванцы, находящиеся в диком мальчишеском возрасте, ищут и находят всяческие приключения. Мне показалось недостаточно захватывающим делом прыгать на лыжах с трамплина, нагребенного лопатами, и решил я сигать с крыши сарая.
Ну, раз сиганул, два сиганул, а потом загремел так, что глухо хрупнуло что-то во мне и огонь из глаз полетел. Думал, лыжа поломалась, повернулся — и темно вокруг сделалось. На первых порах мне было не больно, а страшно отчего-то, и я сразу весь замерз, лоб и спина покрылись каплями.
На финских лыжах, выданных мне в качестве премии за исполнение песни бобыля на районном смотре самодеятельности, ребята вывезли меня из лога и доставили в больницу. Куда делись те изящные, гибкие, лаком покрытые лыжи, я так и не знаю — от лыж меня с тех пор отбило, становлюсь на них только в случае крайней необходимости, с гор не катаюсь, с трамплинов и подавно не прыгаю.
Долго, как мне показалось, бесконечно долго лежал я в приемной больницы, впервые познавая чувство беспомощности и какого-то сиротского отчуждения ото всех, но пока еще не плакал, лишь глядел на людей, которые что-то со мной делали, повертывали, раздевали, ругали, и все мне казалось, что это кого-то совсем другого поворачивают, ругают и раздевают, и только боль того, другого человека почему-то оглушает меня — отчего становилось еще обидней и горше.
Помню, как больничная тетка ударила меня по рукам, когда я попытался придержать штаны, которые она стягивала с меня, — было мне пятнадцать лет, и я ничего в ту пору не боялся, забиякой был, подражал блатнякам, а тут вдруг покорился и дал снять с себя штаны старенькой ворчливой тетке. Разом утратилась во мне вся прыть. Я как будто почувствовал или осознал, что перехожу в другой разряд людей, с которыми могут делать что угодно, и остается лишь подчиняться и слушаться — инвалид я.
Тут и заплакал я первый раз, прикрывшись от стыда и горя рукой.
Второй раз я уже не заплакал, заорал на столе, и даже не заорал, взвизгнул по-поросячьи.
Отчего-то смутно все мне виделось, и комната, в которую меня втащили на носилках, сумеречна была, по углам ее скопилась темень. Меня переложили с носилок на высокий стол, прикрыли простыней, но мне все холодно было, и колотила меня дрожь. Из темного угла выступила фигура, призрачная, колеблющаяся, клешнясто схватила меня за ногу, начала тискать ее твердыми пальцами, потом как повернет да как дернет — и позеленела в глазах моих лампа, висевшая надо мной. Тут я и рванул по-поросячьи.
Очнулся. Надо мной дядька в белом колпаке и халате стоит, насупленный, страшный такой, а я перед ним беспомощный, жалкий, дрожу весь дрожмя. Куда и делся тот громила, что наводил панику на целую школу, если по улице ходил, так разная мелочь с мячами, клюшками и прочими игрушками блеющим стадом разбегалась по дворам.
Грозный дядька, явившийся из тьмы, и сам, как тьма, черный, вдруг шевельнул усами, ткнул в меня пальцем:
— В гипс его, сукиного сына! Будет знать, как с амбаров прыгать! — И, снимая резиновые перчатки, тише, но все так же недовольно продолжал: — В такие годы поломать ногу! Бедро ведь порушил, бедро! Понимаешь ли ты, что это такое?! — обратился он ко мне и безнадежно махнул рукой: — Драть вас надо, чтоб берегли себя!..
Я три с лишним месяца пролежал в больнице. Тяжело и долго ставил меня на ноги тот, черный и «страшный» — доктор Иван Иванович Сабельников, и поставил, хотя в игарской больнице не было даже рентгена и вообще обилием медикаментов не могла похвалиться она в ту пору.
Ругал меня Иван Иванович нещадно, и так я приучился к этому, что, когда доктор не отводил на мне душу, догадывался: он чем-то расстроен и не в духе.
А когда меня выписали из больницы и я пришел прощаться с доктором, он потрепал меня по стриженой голове, боднул взглядом острых, проницательно-насмешливых глаз:
— Ну вот! Теперь голову себе сломай! — И уже деловито: — Костыли не выпускай еще месяцок-другой — и в солдаты сгодишься…
В солдаты я оказался годен, воевал как мог, и лишь непогода до сих пор напоминает мне ноющей болью в бедре игарскую больницу, доктора Ивана Ивановича, которого я никогда уже не мог забыть, и, приехавши после войны в Игарку, расспрашивал о нем, хотел повидать. Многие игарчане помнили его, но куда девался — не знали. Одна женщина, работавшая в поликлинике, сообщила, будто бы ушел он на войну, тоже доктором будто бы…
«Вот и затерялся след еще одного хорошего человека, — подумал я тогда. — Нe успел я его ничем отблагодарить, даже спасибо-то забыл сказать — так обрадовался, что вырвался из больницы. А он, может, погиб на войне…»
Но не мною сказано, что судьбы людские так извилисты, круты и запутаны, что ничего в них не угадаешь и где с кем встретишься — даже в самых лихих фантазиях не измыслишь.
Приехал я как-то на родину и решил сходить на базар, побаловать себя кедровыми орешками. А их продавали и продают здесь в любое время года.
Пробую я у одной тетки орехи, а она смотрит на меня как-то слишком пристально. Орешки каленые, хрусткие, один щелкаешь, другой — и оторваться от такого лакомства невозможно. «Пять стаканов, — говорю, — возьму. Давно не пробовал такой забавы!»
Тетка со скорбным и, как у ореха же, коричневым лицом вдруг спокойно так заявляет:
— Бери, Витя, бери! Родных-то орешков слаще не сыщешь!
Я, конечно, удивился, разговаривать с теткой давай. Ну, ах да ох! И оказалась она Анной Шипигузовой, в общем-то женщиной мне мало знакомой: как-то зимовали мы нашей доблестной семейкой в холодном каркасном бараке, а Шипигузовы напротив в комнатке ютились. Оттого ли, что выжить на заполярной земле трудно, или оттого, что город тесен и дружен был — игарчане при встречах, будто родные, радуются друг другу.
Вот и Анна заликовала. Даже за орехи не хотела деньги брать, и я с трудом их всунул, по лицу и одежде заключив, что не корысти ради Анна подалась на базар.
Анна тут же торг прекратила, зазвала меня пить чай, по дороге известив, что сыны ее оба с войны не вернулись, а Алевтина… «Помнишь ли ее?» И я кивнул головой, помню, хотя убей меня на месте, понятия не имел, что это за Алевтина такая. Так вот, Алевтина эта в тюрьму попала за растрату в магазине, и маются они теперь со стариком Шипигузовым вдвоем. Старик с войны без руки явился, пьет непробудно, пропьется — по тайге шляется с шатучей артелью, рвет черемшу, берет ягоды, бьет орех.
Жили Шипигузовы за речкой Качей, неподалеку от базара, в половине старого скособочившегося дома. Жили бедно, однако обиходно. Сам Шипигузов отсутствовал, и я не спрашивал, где он, а принялся разглядывать карточки на стенах. Анна поставила самовар и поясняла мне, кто тут на карточках изображен, заутирала глаза платком, когда дошли мы до братьев Шипигузовых, снятых еще в Игарке, возле морских причалов, у штабеля досок. Широкоротые, бровастые, здоровые парни, в сапогах, в брезентовых спецовках, стоят с плахами в руках, улыбаются.