Когда улетают журавли
Когда улетают журавли читать книгу онлайн
Александр Никитич Плетнев родился в 1933 году в сибирской деревне Трудовая Новосибирской области тринадцатым в семье. До призыва в армию был рабочим совхоза в деревне Межозерье. После демобилизации остался в Приморье и двадцать лет проработал на шахте «Дальневосточная» в городе Артеме. Там же окончил вечернюю школу. Произведения А. Плетнева начали печататься в 1968 году. В 1973 году во Владивостоке вышла его первая книга — «Чтоб жил и помнил». По рекомендации В. Астафьева, Е. Носова и В. Распутина его приняли в Союз писателей СССР, а в 1975 году направили учиться на Высшие литературные курсы при Литературном институте имени А. М. Горького, которые он успешно окончил. А. Плетнев был участником VI Всесоюзного совещания молодых писателей, где его произведения получили высокую оценку. Он лауреат Всесоюзных премий имени Н. Островского и ВЦСПС.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Значит, думы хоть и разные были, а все сводились к беде-войне, что была еще немногим больше года назад.
Салим Батырыч сидит — ноги калачиком, медленно, в такт песне раскачивается, и его белая длинная борода колышется. И он наверняка вспомнил сейчас о погибших сыновьях и внуках.
Выходит, что прошлое отрадовало, но не отволновало, не отмучило.
На западе — светлая полоска, но ночь облекла непроглядно даль и близь, хоть и звезды и Млечный Путь бел. Постукивает где-то ступицами фургон: едет из деревни одноногий Филат. Близко всхрапывают лошади и появляются в свете костра. Рядом с Филатом — незнакомый человек вроде военного. Филат стал раздавать людям горшки, бидоны с молоком, простоквашей, кто что прислал, а незнакомый подошел к костру, поздоровался. Было неловкое молчание, настороженность: неспроста, должно, пожаловал. Человек был высок и безобразен лицом: нос и рот бесформенные, в шрамах, сдвинуты в сторону, губы натянуты розовой пленкой, уголок рта открыт, будто в злой улыбке. Блики от костра играли на козырьке фуражки. Высвечивались на петлицах скрещенные ключи и молотки. Черный китель был вымочен. Человек зябко повел плечами и, должно быть, улыбнулся, потому что его лицо и вовсе перекосилось.
— Озяб. Промочило немного, — сказал он глухо.
— Да что же вы? Садитесь к огню. — Полина проворно перевернула ведро, постелила на дно сена.
Человек сел, протянул руку к огню, и тут все увидели, что другая рука висит беспомощно вдоль тела.
Сколько уж насмотрелись на калек: к своим будто привыкли, но вновь, как свежая рана, больно отдалось в сердце. Женщины жалостливо рассматривали незнакомца, и он, почувствовав, что его жалеют, смущенно кашлянул и, глядя через огонь в темень, повел рукой:
— Просторно у вас, хорошо. Сколько ни едешь, все травы, травы да пшеница. — Снял фуражку, провел рукой по сильно поседевшим волосам, потом достал кисет, сунул под мышку искалеченной руки и стал отрывать бумажку. Отрывал неумело — значит, не привык еще обходиться одной, — испортил, начал отрывать другой листок.
— Давай-ка скручу, — потянулся помочь Митин отец.
— Э, нет. Что ж, я лет пятьдесят еще думаю жить, и все мне будут цигарки крутить? Негоже. — И рассмеялся тихо, натянув пленки губ — того и гляди лопнут. — В жизни посложнее дело придется делать, чем цигарки. А как же… Жизнь-то впереди.
Люди смотрели, с каким трудом делает человек это пустячное дело, помогая руке культей, подбородком, губами и даже коленом. А бумага расползалась, рвалась, табак рассыпался, и все начиналось снова, и каждый, мысленно помогая человеку, переживал, будто в цигарке этой весь смысл жизни, его судьба: одолеет — значит, утвердится человек, ко всему приспособится.
И вот цигарка в зубах, человек тянется за угольком. Люди заулыбались, зашевелились.
— Одолел, — радостно сказала Варя и засмеялась.
И все засмеялись, и человек тоже. Вот только что он был чужой и загадочный, а тут стал близким, своим, и жизнь и судьба его увиделись, потому что большая всенародная беда — война сдвинула судьбы, сделала людей сострадательней друг к другу.
— Долгонько же собираетесь жить, дай вам бог здоровья, — заговорила пятидесятилетняя Марья Ползунова. — Лет этак с сотенку. Я гляжу, ровесники мы, однако: голова-то белая. Ан нет, я с эстолько-то не проживу. — Она кутала платком худые плечи.
— Да нет, мамаша, — сказал незнакомец, — как раз нормально думаю прожить: мне ведь двадцать семь неполных.
И опять неловкое молчание, только слышно: кипит, булькает в котле да поленья потрескивают. Варя укоризненно посмотрела на Марью, покачала головой: тянули тебя за язык? А незнакомец сделал подобие улыбки.
— Возраст мой трудно определить, да ведь мне не жениться. Женат уже, — говорил он шутливо. — Жена меня любит, и красивая.
— Ну слава богу! — вырвалось у Марьи, и она оглянулась на Варю: не сболтнула ль лишнего?
— Звать-величать-то вас как? — поинтересовалась Полина. — Да и к нам по делу аль как?
— Волхов я, Александр Иваныч. — А зачем приехал, не сказал сразу, глядел на огонь, курил. От кителя шел пар, тело согрелось, разомлело. Было приятно сидеть в кругу незнакомых, но добрых людей. «Вот так всегда, — думал он, — смотрят, как на пугало, жалеют. А уезжал, Таня прижалась к груди: «Хороший мой, как долго тебя не будет — целых десять дней». На радость Тане на четвертый вернусь».
Поездка оказалась пустой. Директор ФЗО наказывал: «Двадцать человек, Волхов, набери, хоть душа винтом». Хоть винтом, хоть болтом — нет людей. Вчера заходил в первую деревню. Управляющий весь издерганный, щетина на лице ежом, замахал испуганно руками: «Уезжай, уезжай, мил человек, а то сейчас на пол трахнусь — и конец мне. Ты только заикнись — и кинутся за тобой в город, а я детишек, понимаешь, десятилетних с поля не пускаю. Уезжай, коль совесть есть».
Совесть есть, а на паровозах работать некому. Думал, в другом месте лучше. Вот вся сила налицо: женщины, дети-подростки, да калеки вроде Филата-возницы. И правда, стало совестно Волхову: шастаю по деревням, будто вор. Поморщился, представил будущий разговор с директором: слаб, скажет, Волхов, а еще офицер-фронтовик. Ладно. Здесь твердость не станет проявлять. В городе набирать — верный выход.
Во тьме послышался топот лошадей. Саидка и Митя, громко переговариваясь, подошли к костру. Саидка сел рядом с прадедом, и они заговорили по-своему. А Митя так и замер стоя. Это было так неожиданно — железнодорожник здесь, будто с ливнем с неба свалился.
— Ну, погуляли? — спросил Волхов у Мити.
— Какое гулянье, — ответил за Митю отец. — День работают, ночь табун пасут. Хлеба у нас кругом.
— Да-а, — неопределенно сказал Волхов и всем телом ощутил простор и мощь земли, облаченной во тьму. А на могучей земле должны быть могучие работники. А эти, у звездочки-костра, — засыхающие корни да жидкие побеги. И нет ствола. — Сенокос-то удается?
— Удается, — устало махнула рукой Полина. — До белых мух, может, накосим. Да хлебов две тыщи гектаров убирать, да дворы ладить. — Она подправила костер — искры жгутом закружились вверху, смешивались со звездами, гасли. Вздохнула, подперла щеку рукой, продолжала раздумчиво: — Все на что-то надеемся: вот проснусь завтра, и все изменится, легче станет. А надежда правдашняя сбудется, когда они возрастут, — кивнула на ребятишек. «Надежда» сидела тихая, без баловства, терпеливо ждала ужин.
— Тихо у нас теперь, — как бы оправдывалась Полина. — А бывало, в таку пору песняка задавать учнут, пляску. Далеко по степи голоса уносились: работала и гуляла силушка. Осиротела степь теперь.
Вскрикнула перепелка, где-то далеко заржал жеребенок. И тишина. Да такая, что кажется, слышишь свою душу. Волхов представил, как один за другим затихали навсегда голоса той «силушки».
«Вот, вот, — думал он, — нам нужны рабочие. И поехал в деревню набирать. И наберем, если прыткость проявить. В войну для деревни брони не было — все отдала. И теперь незащищенная. Нашли бездонный кладезь».
И досада росла к себе, и неприязнь.
— Нет, не зря, — подумал он вслух.
— Что не зря? — вывел из раздумья Митин отец.
— Не зря они смолкли. И степь не осиротела. Правда, парнишка? — обратился Волхов к Мите.
— Это верно: жизнь не лошадь — арканом не удержишь. Она хоть что своротит, — соглашались люди.
А Митя почувствовал, что краснеет. Он понимал: на него намекают, как на будущее этой земли. Но, увидев железнодорожника, опять затосковал. Не хотелось огорчать людей, но слабость может погубить. Мите казалось, что разговор о тяжести жизни для того велся, чтобы оковать его, Митю, цепями совести и оставить здесь на всю жизнь. Теперь хотелось протестовать, идти наперекор всем в жалостливой злобе.
— А я уеду, — сказал отчаянно. И потому, что все обратили внимание на него, но никто не возражал ему, взвинтился. — Нашли хозяина степи с четырьмя классами. Что я, дикарь-кочевник? Уеду, и все.
— Бог с тобой, Митя, да кто ж тебя держит? — с укором сказала Полина. — Или не для вас, детей наших, живем? Не такое выдюжили и еще выдюжим. Вой и человек не для баловства, поди, к нам. Езжай с ним.