Большая дорога
Большая дорога читать книгу онлайн
Положенный - как всегда - на полку в 60-е годы роман талантливого советского писателя... О войне, о человеческих отношениях. О Ленине, о Сталине, о Горьком
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
— Славу, значит, любит? — спросил академик.
— А вот вы уж сами увидите, какой он.
Никита Семенович сидел возле радиоприемника и слушал новогодний концерт, передававшийся из Москвы. Было что-то трогательное в любви, с какой чьи-то руки выточили ножки столика, на котором стоял приемник, и вышили красных петухов на полотенце, которым был покрыт столик. И весь передний — красный — угол избы, где в прежние времена обычно теплилась лампадка перед иконами, своим торжественным убранством выделялся, как уголок радости людей, живущих в этом доме: они украсили его золотисто-желтыми листьями клена, поставили овсяный сноп, положили светлооранжевую тыкву такой величины, что одному человеку трудно было бы ее поднять. На стене висел портрет Сталина, а под ним, в рамке, диплом Сельскохозяйственной выставки о присуждении серебряной медали Никите Семеновичу Сухареву за овощи, выращенные им на колхозном огороде. Здесь же к стене была прибита срезанная верхушка молодой елочки с двумя сухими веточками, расходящимися в противоположные стороны, как усики у таракана.
— Что это у вас? — спросил Белозеров.
— А это мой барометр. Ежели погода сухая, то усики расходятся в стороны, а ежели сырость, то сходятся, — сказал Никита Семенович. — Вот по радио про погоду говорят, случается, и наврут, а мой барометр не обманет.
— Значит, не всему верите, что по радио говорят? — спросил академик.
— Как можно? — с искренним возмущением воскликнул Никита Семенович. — Чего не наговорят на белом свете!
— А вы что же — иностранные языки знаете? — спросил академик.
— Мне дочь поясняет, Таня. Учительница она у меня. Английскому языку ребят учит. Сидим как-то раз, слушаем… В ладоши захлопали где-то, закричали. Таня тоже захлопала. «Это, — поясняет, — наши студенты в Америке на митинге говорят». И верно: слышу голос знакомый. Володя, вот Николая Андреевича, нашего председателя, сынок… «Мы, — говорит, — благодарим за привет, но только привет этот заслужили не мы, а наши отцы. Они дали нам высокое образование. Я, — говорит, — крестьянский сын из Спас-Подмошья…» И опять ему захлопали… И пошел он про нашу жизнь говорить, все по порядку. Слышу: «У нас, мол, есть колхозник Никита Семенович Сухарев…» Я так и обомлел. На весь мир про меня слух пойдет. И мне не то чтобы радостно, а боязно, как бы чего плохого про меня не сказали… А Володя и давай рассказывать, как я мешок с деньгами в лесу нашел и Орлову возвернул все до копеечки… И опять тут захлопали… А Володя и говорит: «Никита Семенович наш есть международный фактор…» Тут у меня и слезы потекли. Вот, думаю, до чего дожил Никита Сухарев… «Тысячи лет, — говорит, — люди из-за денег горло рвут друг дружке. И у вас, в Америке, из-за этого мешка сколько бы крови натекло…» Опять хлопают, свищут, стало быть, по-ихнему, хорошо, справедливо сказал Володя. «А у нас, — говорит, — в Советской России мы живем по коммунизму. Таких людей, как наш Никита Семенович, не было на земле от самого сотворения мира… А не будь коммунизма, тот же Никита Семенович Орлову, а не то Орлов Никите Семеновичу горло бы перегрыз из-за этого мешка с деньгами…»
Никита Семенович умолк, и все молчали, с уважением разглядывая хозяина.
— И верно, загрыз бы, — сказал он тихо, покаянным голосом. — Бытие определяет сознание…
— Как? Что вы сказали? — академик даже привскочил с места.
— Это я к тому, что в книге сказано правильно…
— В какой книге?
— Вот у Николая Андреевича есть эта книга. Сталин ее написал…
— Теперь зайдем к человеку, который один в нашем колхозе еще не имеет ни дома, ни семьи, — сказал Дегтярев, поднимаясь на крыльцо небольшого домика.
Они вошли в дом, и на них пахнуло жаром от большой русской печи, занимавшей почти половину комнаты.
— Спишь, Максимовна? — спросил Дегтярев, взглянув на печь.
— Какое там, Николай Андреевич! Все лежу да все думаю, — ответил старчески дребезжащий голос с печи, потом показалась седая голова старухи.
— О чем же ты думаешь, Максимовна? Уж, верно, все за свою долгую жизнь передумала, — сказал Дегтярев.
— И-и, что ты, Андреевич! — сказала старуха, слезая с печи. — Я его, чернявого-то, спрашиваю: «Как же ты, мол, из-за самого моря-океяна к нам дошел, не заплутал?» А он говорить-то по-нашему не умеет, а понять — понял. Подошел к выключателю, лампочку погасил, а потом опять зажег, а сам твердит: «Свет! Свет!» Стало быть, из-за моря-океяна видел спет несказанный над нашей землей… Его все из двора в двор водили, угощали, ну и наугощался. Все песни играет по-своему, по-заморскому…
За стеной, в другой половине дома, слышался унылый напев, сопровождавшийся ритмическим стуком. Дегтярев открыл дверь, и гости увидели Тома: он сидел за столом и, постукивая деревянной ложкой о стол, напевал что-то напоминающее фокстрот.
Академик изумленно разглядывал его и даже протер глаза платком, как бы удостоверяясь, точно ли перед ним житель теплой заморской страны. Но через минуту они уже оживленно разговаривали на английском, и Том рассказывал, как он с детства мечтал о Стране Справедливости, где нет отдельных вагонов для черных, где смотрят не на цвет кожи, а на мозоли на руках, и у кого есть мозоли, тот может быть первым человеком…
Викентий Иванович слушал его взволнованный рассказ о Стране Справедливости и впервые открывал для себя, что эта страна и есть та Советская Россия, где он был академиком. Ему было приятно слышать похвалу своей родине из уст черного человека, и в то же время он испытывал смущение оттого, что волнение радости переживал не он, а его чернолицый собеседник. Том восторгался тем, что за все время его пребывания на советской земле никто ничем не обидел его, но всюду его принимали как равного. И то, что академику казалось само собой разумеющимся, к чему он давно привык и что уже перестал замечать, как не замечаем мы воздуха, которым дышим, теперь предстало перед ним как нечто новое и чрезвычайно важное.
Викентий Иванович воспитывался на учебниках, прославлявших свободу Франции и Швейцарии, и он сам эмигрировал во Францию еще студентом, спасаясь от преследования царской полиции за свое свободомыслие. Он жил в Париже, наслаждаясь свободой, возможностью открыто говорить все, что на уме, критиковать министров за стаканом вина в кафе, ходить на собрания политических эмигрантов, не примыкая ни к одной партии, желая, как говорил он, «остаться независимым». Во время первой русско-германской войны он вернулся на родину и вступил добровольцем в армию, потому что считал немцев злейшими врагами России. После Октябрьской революции Викентий Иванович долго ждал, что и в России будет так, как во Франции: будет множество партий, и все они будут спорить между собой, стараясь провести своего человека в министры, министра же другой партии изобличать в жульничестве и добиваться его свержения… Но потом, увидев, что Россия пошла по другому, по своему пути всеобщего единомыслия, Викентий Иванович перестал думать о политике и отдался целиком своему метеориту.
И он с изумлением смотрел на Тома, бежавшего из Америки, который там был «человеком» в ресторане, но не мог жить как человек. И вот теперь он сидит в теплой избе, в валенках, в овчинном полушубке — заморский гость добрых людей.
— Будет работать у нас в механической мастерской. У нас много моторов, — сказал Николай Андреевич.
Викентий Иванович смотрел на заморского гостя-эмигранта и молчал. Ему казалось, что и он видит какой-то необыкновенный сон в эту новогоднюю ночь. Прощаясь с Томом, он крепко пожал его руку, как бы уверяясь в том, что этот чернолицый — действительно реальное существо, а не мистификация, подстроенная Шугаевым.
Давно смолкли на улице гармошки и девичьи голоса. Пели во дворе петухи, возвещая зарю нового года. А свет в комнате, где лежал академик, все не угасал, озаряя выгравированные морозом на стеклах диковинные цветы.
Академик Викентий Иванович Куличков считал себя человеком принципиальным и гордился тем, что всю жизнь свою прожил своим умом, ни у кого не занимал мыслей, никому не подражал, и, если его мысли — что часто случалось — не совпадали с общепринятым мнением, он видел в этом лишь свидетельство своей оригинальности: больше всего боялся он потерять «свое лицо», как говорил он. У каждого человека есть это «свое», не повторяющееся в других людях, — то, чем он отличается от миллионов окружающих его людей, и это «свое» Викентий Иванович считал главным богатством, ибо, думал он, отними у человека это «свое», — и останется от него лишь то, что есть у всех, стандартное, стадное, и люди без этого «своего» были бы похожи один на другого, как воробьи, маленькие, серенькие. Он любил все оригинальное, неповторимое. И писателей признавал только тех, у кого свой, не похожий на других язык, прощая им за это даже убогость мысли. И Викентий Иванович всегда внутренне восставал, если писатель пытался внушить ему свои мысли, свою философию, и он не читал книг, где доказывалось, что есть только одна истинная философия, которую должны принять все люди, чтобы скорей прийти к счастью. Викентий Иванович отвергал всякую возможность такой философии, общей для всех людей. И ему всегда приходили на память факты жизни, подтверждающие бесконечное разнообразие природы, и он считал это разнообразие форм жизни главным ее законом. И, доказывая эту, казалось ему, бесспорную истину, он приводил в пример турухтанов, которые в брачную пору весны носят воротнички из разноцветных перьев, и у каждого турухтана воротничок своего, неповторимого цвета: у одного — белый, у другого — палевый, у третьего — желтовато-золотистый, у четвертого — сизый, у пятого — черный с синеватым отливом, как сталь…
