Буря
Буря читать книгу онлайн
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Рихтер предавался печальным воспоминаниям, когда прибежал фельдфебель Энгель, чрезвычайно возбужденный:
— Полковника Габлера арестовали. Из штаба прибыл генерал Гельвитц и принял командование дивизией…
Энгель был единственным человеком, которому Рихтер доверял, он сказал:
— Но ведь это ужасно! Полковник нас вывел из котла. За Ржев он получил благодарность от фюрера. Скажи, ты что-нибудь понимаешь?..
Энгель поглядел на Рихтера маленькими хитрыми глазками:
— Здесь можно или ничего не понимать, или понимать слишком много, а это опасно…
— Но все-таки… Ты допускаешь, что полковник замешан?..
— Сейчас я тебе все объясню, как будто я работаю три года в РК. Старые военные это реакционеры. Они считают, что положение критическое, и хотят договориться с плутократами. Ведь не с большевиками им разговаривать… Ну, а для таких переговоров нужна соответствующая обстановка. Вот они и решили убрать неподходящих. Ясно, что это предатели, и Габлер предатель…
Рихтер понимал, что Энгель в душе сочувствует полковнику, но боится признаться. Дело не в Энгеле… Значит, Габлер был с заговорщиками, вот почему он так волновался… Это хороший военный, типичный представитель старой Германии. Он был прав — американцы могут разговаривать с военными, с духовенством, с Брюнингом, но не с наци… А положение отвратительное, даже из газет видно. Американцы заняли Бретань, наверно, они пойдут на Париж, а красные у Вислы. И этот сумасшедший вешает немецких генералов. Рихтер вздрогнул оттого, что в мыслях назвал фюрера сумасшедшим; но тотчас поддержал себя: я так думал уже в тридцать восьмом. Тогда мальчишки восторгались, а я говорил Гильде, что это плохо кончится. Слава богу, я не наци. Меня заставили воевать… А я хотел мирно жить, строить дома и только… Позавчера сообщили, что в заговоре замешан полковник Вильке. Естественно — разведчики знают больше других. Впрочем, Вильке ничего не знал, накануне войны он говорил о «полумирном проникновении». Война это игра в кости… Теперь самое главное уцелеть, было бы слишком глупо погибнуть за пропащее дело.
С этого дня Рихтер стал мучительно думать об одном: как выбраться из пекла. Рождались самые странные планы: нечаянно ранить себя в присутствии офицера, чтобы не могли обвинить, заявить, что у него важные данные об измене Габлера, но он может их раскрыть только в Берлине, разыскав там старый дневник, дезертировать и упросить какую-нибудь польку, чтобы она его спрятала до конца войны. Он понимал, что все это вздор. Энгель, который был до войны владельцем обувного магазина в Шарлотенбурге, как-то сказал:
— В общем, мы недалеко от дома…
И Рихтер размечтался: вдруг все кончится благополучно — будем отступать, отступать, и неожиданно я увижу Гильду. Пусть целуется с тем архитектором, наплевать, лишь бы до нее добраться…
11
Они шли от речки к полю; и все цветы обыкновенного русского поля — скромная кашка, белая душистая медуница, колокольчики, синеглазый барвинок, ромашки, дикая гвоздика, курослеп, мать-и-мачеха, много других, золотых, розовых, лиловых, встречали Сергея и Валю тем запахом лета, который на исходе горячего дня сводит с ума людей и пчел. Счастье Вали было таким полным, что она не спрашивала, не рассказывала, иногда только брала руку Сергея, будто желала убедиться, что он рядом, и тотчас ее отпускала. У особенно светлых дней нет ни глаз, ни памяти. Валя сорвала одуванчик, подула на него.
— Нет, не весь облетел…
— А ты что загадала?
Она смущенно улыбнулась: загадала, но сама не знала что.
До приезда Сергея Валя часто спрашивала себя: как мы встретимся? Может быть, и разговаривать не сможем. Ведь он три года жил совсем другой жизнью. Да и сколько мы были вместе?.. А когда Сергей вошел и обнял ее, все было уже сказано — одним порывом, тем, как они кинулись друг к другу.
Дни счастья казались и медленными — в них не было ни событий, ни значительных слов — и чересчур быстрыми. Неужели я здесь уже четыре дня, — подумал Сергей, — слишком хорошо… Любовь была ревнивой, она знала, что впереди снова разлука, и любовь не давала им опомниться; она шла с ними в лес, пригибала высокую пахучую траву, щелкала и свистала на все птичьи лады, приносила в комнатку Вали охапку цветов, нетерпеливо задувала маленькую лампу.
Сергей начал рассказывать о пережитом только на шестой или на седьмой день; улыбнулся: «Знаешь, почему я вспоминаю?.. Скоро туда…» Он боялся, что Валя не поймет его сбивчивых слов; но была в ней такая обнаженность чувств, такая жажда пережить все, пережитое Сергеем, что она видела и поле, изрытое снарядами, и землянку, где сидел майор Шилейко, и маленькую лодочку на Днепре. События жизни и людей она всегда воспринимала по-своему; как-то давно она сказала Сергею: «У меня беда, я не чувствую пропорций, гляжу будто в бинокль — то все очень близко и большое, то наоборот — далекая панорама». А теперь, слушая Сергея, она почувствовала трудные будни войны; глядела на него с изумлением: кажется, я его знаю и ничего не знаю… Откуда в нем такая сила, спокойствие?..
Он рассказывал:
— Это было в Сталинграде в августе или в сентябре. Их было шесть человек в доме. Немцы лезли. Воды нет, жара. Пять дней держались, под конец оставалось только двое — Шустов и Ваня, так его все звали. Майор Шилейко потом спросил: «Как выдержали?» Ваня ответил: «А как же? Коммунисты…» Ты думаешь, дело в смелости? Я видел смелых немцев. Но что они могут ответить? «Я немец» и только. В этом все отличие, поэтому они теперь растерялись. «Я коммунист» — с этим можно пойти и на виселицу. А что такое «Я немец»? Пока они завоевывали, это еще как-то звучало, а теперь им самим смешно… Это не такая война, как были прежде. Ты знаешь, как я люблю Францию. Париж не забыл и не забуду. Камни. Людей… Наверно, много чудес и в других странах — в Испании, в Мексике, в Индии, повсюду. Разве в том дело, что немцы низшая раса или что раз это наше, значит обязательно лучше? Слушай, Валя, это в Орле было… Валялись на дороге немецкие книги, дрянь — фашистская пропаганда, полицейские романы. У меня в батальоне был один казах, он увидел книги, осторожно подбирает — не знал, что в них, но у него уважение к мысли, к знанию. Этим мы выше… Мы выше тем, что первые вышли в путь… Разведка самое трудное, а мы — разведка. Поэтому нас так ненавидят. Да и любят за это… Я встретил возле Минска иностранных журналистов… Нет, не хочу об этом сейчас говорить — слишком низко… Лучше вспомнить француза-рабочего на заводе «Рош-энэ»… Может быть, в Америке заводы лучше, но разве рабочие могут защищать заводы Форда, как сталинградцы защищали «Красный Октябрь»? Мать ни за что не отдаст ребенка, а у каждого из нас в сердце ребенок — будущее, не только мое, даже не только наше — всего мира. Самое прекрасное — это мост перекинуть туда, в другой век… — Он вдруг засмеялся: — Видишь, до чего я дошел — мостовик вот и хвалю мосты…
Сказал он это потому, что ему стало неловко от своих слов. А Валя его обняла:
— Не нужно смеяться… Это — правда…
Спектакль в клубе был назначен давно, до того, как Валя получила телеграмму от Сергея. Теперь она не хотела играть, но Лида сказала: «Нельзя так, всех подводишь». Тогда Валя стала просить Сергея: «Ты не ходи. Я не могу перед тобой… Да и пьеса дурацкая. Вообще не стоит… Мне будет стыдно…» Но Сергей не уступал: обязательно пойдет.
Валя так волновалась, что не могла даже загримироваться. Лида всплеснула руками:
— Погоди у тебя рот съехал в сторону!..
Ставили пьесу никому неизвестного драматурга «Девушка из Старицы». Это было наивное сочинение с нагромождением невероятных происшествий и патетических монологов. Немцы ходили по сцене, как на параде, все они были с плетками. Бородатые партизаны в шелковых рубашках то и дело стреляли. Советский офицер разгонял немцев и говорил: «Понюхай, гад, русского пороха…» Сергей сидел в первом ряду рядом с секретарем горкома и с режиссером местного театра; все трое тихо посмеивались. Были в пьесе трогательные слова — поэзия человека, мало причастного к литературе; однако любители произносили их с такой подчеркнутой бытовой интонацией, что пафос становился юмористикой.