Арктический роман
Арктический роман читать книгу онлайн
В «Арктическом романе» действуют наши современники, люди редкой и мужественной профессии — полярные шахтеры. Как и всех советских людей, их волнуют вопросы, от правильного решения которых зависит нравственное здоровье нашего общества. Как жить? Во имя чего? Для чего? Можно ли поступаться нравственными идеалами даже во имя большой цели и не причинят ли такие уступки непоправимый ущерб человеку и обществу?
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Батурин уже стоял у багрового окна, боком к окну, смотрел на косогор багрово-красный. Романов смотрел на Батурина и ощущал физически, как глаза расширяются; сдавило горло. Батурин улыбался, глядя в окно, а из его красных глаз текли по небритым багровым щекам красные слезы; на выдвинутом несколько вперед крепком багровом подбородке, уцепившись за багровую щетину, висела красная слеза — искрилась… Мороз пополз по влажной спине, морозом тронуло кожу на голове, корни волос под кожей. И все внутренне громкие, такие убедительные, как только что казалось, слова Романова о колодце, из которого нужно выбираться, не жалея ногтей, о людях, которые не влезают в штаны отцов, предложение Батурину идти к ним — куда? к кому? зачем?.. кто к кому должен идти?! — казались убедительными только что, сделались такими легкими, незначительными… Поставленные на цемент, со значением! — в памяти жили лишь слова, произнесенные с гневом охрипшим, тугим голосом: «Спешите эксплуатировать — кожу массажами тешить?..»
Да нет же! — этими словами Батурин не только спорил с Романовым, Афанасьевым, — душу отдавал им свою — все, чем жил, на чем стоял до сих пор в жизни.
И все, чем жил, что пережил Романов за последние годы, дни, даже минуты, вдруг собралось в его душе воедино, легло в упругую спираль, запружиненную охрипшим, тугим багровым голосом на всю жизнь… как багрянцем облитая радиограмма, которую Романов все еще держал в руках.
«Не торопитесь эксплуатировать новую Россию — кожу массажами тешить, душу размягчать красотой… В России не подошла пора снимать строительные леса, обживаться — леса наращивать надобно! — Россия не одна на земле… Забудете барзасского мужика — оставите позади, — жрать будет нечего!..».
Вместо эпилога
I. Нас пятеро в комнате
Я ушел из Птички, поселился в доме напротив механических мастерских, в комнате, которую занимали Афанасьев и Гаевой, когда приехали на Грумант. Шестаков называет мою комнату кельей. У меня есть стол, два стула, кровать, шкаф, у двери умывальник. Вот и все, не считая телефонного аппарата, графина и зеркала. Все новое — все не так, как было у нас, — другое. Из нашей жизни я захватил лишь окраску стен да рамки. Комнату отремонтировали. Я велел навести на стены узор такой, какой был на Птичке, повесил портреты в рамках: твой, Анюткин и Юркин, мой.
Когда я ухожу из дому, останавливаюсь у двери, смотрю на портреты. За мной следят четыре пары разных глаз. Я подмигиваю: тебе, Анютке и Юрке, Романову. На твоих глазах не дрогнет ресница. Ты смотришь строго, чего-то ждешь. У Анютки опускаются уголки губ. Она всегда задает один и тот же вопрос: «Почему вы на остров поехали вместе, а приехала мама одна?» Юрка щурится — глазенки горят. Он упрямо напоминает: «Не забыл… белого медвежонка? Совсем белого, с черными глазами и носом. Только живого, смотри. Не убивай». А потом уж Романов: «Не дрейфь, мужик, — кивает он со стены, — если мы уцелели после того, что было, веревка в кошелку!.. Слава богу, у нас есть русская земля, на земле дело, которое делает жизнь праздником».
Когда я возвращаюсь в келью, здороваюсь. Ты смотришь, ждешь. Романов улыбается. Анютка и Юрка расспрашивают, что было интересного за день на Груманте, рассказывают, как провели день. Наговорившись вдосталь, они уходят спать или в школу, во двор — в зависимости от того, когда я вернулся. Мы остаемся втроем: ты, Романов и я. Мы молчим. Потом я спрашиваю тебя и Романова: «Чего вы не поделили?» Вы начинаете тормошить прошлое — упрекать друг друга в черствости, эгоизме. Вы бросаете в лицо друг другу обвинения, как камни, — разгораются страсти. Ничего не понять. Делаем перекур. Потом Романов спрашивает, обращаясь к тебе и ко мне: «А как вы — будете мириться, нет?» Мы перебираем «за» и «против». И вновь ничего не понять. Вновь перекур. А потом: я и Романов. Нам делить нечего — мы заодно. Романов говорит: «Надо подождать, подумать». Я соглашаюсь: «Да. Время убаюкивает страсти, думы приближают к мудрости…»
Ждем.
И так каждый день, иной раз по нескольку раз на день.
Думаем.
Теперь у нас с Романовым много работы. Больше, чем было, когда ты была с нами. Но теперь у нас много и свободного времени. Больше, нежели было, когда наши руки делали нелюбое дело. Мы ждем, думаем: страсти укладываются, мудрость прячется в воспоминаниях, — мы охотимся за мудростью в прошлом.
— Валяй, — киваю я Романову. — Твоя очередь.
Романов отступает в прошлое, чтоб, возвратясь, принести на ладони крупицу мудрости. Хотя бы крупицу. Я слушаю.
II. Раенька… Рая… Раиса Ефимовна…
Ты помнишь, Рая, когда это было? Это было в апреле — в тот день, когда к грумантским берегам пришел гренландский накат. Это было в начале апреля. Весь вечер, до ночи, Романов провел у Батурина — в одноэтажном домике напротив клуба. Хорошо поговорили — по-мужски, о многом поспорили, договорились… Романов возвращался на Птичку.
Над Грумантом светились удивительно большие, холодные звезды.
Была та пора окончания долгой полярной ночи и наступления долгого полярного дня, когда между закатом и восходом темнота приходит на десяток минут; до и после темноты — белая ночь.
Солнце скрылось за Зеленой, а на северном востоке — над черным ущельем — уже подплавляла васильковую синь робкая, молодая заря.
Казалось, поднимись на черную громаду скалы, нависшую над маленьким шахтерским поселком, — можно достать до звезд, десяток набрать их руками — холодных, ярких, больших звезд.
Романов шел не торопясь, курил: спешить было некуда. По сторонам проплывали черные, лакированные окна спящих домов. Была безлюдной улица. Под береговым обрывом оглушительно ревел гренландский накат; море вело извечный спор с землей: кто сильнее, кто должен поступиться границами. Со стороны Гренландского моря, подогреваемый Гольфстримом, дул ветерок — оттепель назревала. Романов шел: снег мягко вминался под каблуками.
Над Грумантом светились знакомые созвездия — неутомимые сигнальщики незнакомых, далеких миров.
Романов поднялся не спеша к больнице. Прошел мимо, открыл коридорную дверь Птички. Ты стояла у двери в свою комнату, смотрела. Было за полночь. Грумантский радиоузел уже пожелал полярникам: «Спокойной ночи, товарищи!» Ты была одета, котиковая шубка наброшена на плечи. Ты смотрела на Романова, за стеклами очков блестели глаза зеленовато-голубыми льдинками. Романов старался не видеть тебя. Он не имел на тебя зла, Рая. Он почувствовал: ты ждала его слова, чтоб ответить двумя, вызвать четыре… Он не хотел терять душевного равновесия, которое пришло к нему впервые за многие годы. Он прошел к двери рядом с твоей, вставил ключ в замочную скважину. Твое дыхание сделалось напряженным, злым: ты ждала первого слова. Романову не было жаль тебя, Рая: ты сама ушла — сама захотела этого. Ты молча набросилась на Романова сзади: схватила за ворот, потянула; ключ упал на пол. Романов многое передумал за последние дни, перегорел, ты сделалась безразличной для него, Рая, — просто женщиной, которой нужно уступить. Романов вошел в твою комнату, отстранил твои руки, тебя. Он подождал, когда ты успокоишься, потом шагнул к выходу. Ты подбежала, загородила дверь; шубка валялась на пороге. Романов подошел. Ты закричала, выставив руки испуганно:
— До каких пор ты будешь бегать по чужим хатам — позорить меня?! Издеваться?! Я не знаю, что сделаю!..
По тому, как ты кричала, Романов почувствовал, понял: ты была в отчаянии — до истерики осталось полшага. Романов отступил: женщине нужно уступать в таких случаях, даже в том случае, если эта женщина была близкой когда-то — женой.
— Садись сейчас же за стол и только посмей не сделать этого. Я не знаю!.. — сказала ты; подобрав шубку, захлопнула дверь.
Потом гремела посуда за перегородкой, на кухоньке, ядовито свистел электрический чайник, вы пили молча чай, глядя в чашечки. Ты внешне будто бы успокоилась. Но Романов не мог не заметить: по-прежнему была как проволочка, натянутая до предела, — вы столько лет прожили рядом — хорошо знали друг друга. Поднялась из-за стола, разобрала постель на кровати Романова, сказала: