Том 10. Сказки, рассказы, очерки 1910-1917
Том 10. Сказки, рассказы, очерки 1910-1917 читать книгу онлайн
В десятый том вошли произведения, написанные М. Горьким в 1910–1917 годах. Из них следующие входили в предыдущие собрания сочинений писателя: «Сказки об Италии», «Романтик», «Жалобы», «Мордовка», «Н.Е. Каронин-Петропавловский», «Три дня», «Случай из жизни Макара», «Русские сказки». Эти произведения неоднократно редактировались М. Горьким. Большая часть их в последний раз редактировалась писателем при подготовке собрания сочинений в издании «Книга», 1923–1927 годов.
Остальные произведения включаются в собрание сочинений впервые. За немногими исключениями эти произведения М. Горький повторно не редактировал.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Это его пугало, и он напоминал себе:
«Дети!»
Детей было трое. Их надо было одевать в чёрный бархат; каждый день, в десять часов утра, к крыльцу подавали изящный катафалк, и они ехали гулять на кладбище, — всё это требовало денег.
И Смертяшкин уныло выводил строка за строкой:
— Видишь ли что, Стёгнышко, — любовно говорила Нимфодора. — Это не совсем… как тебе сказать? Как надо сказать, Мася?
— Это — не твоё, Евстигней! — говорил Прохарчук басом и с полным знанием дела. — Ты — автор «Гимнов смерти», и пиши гимны…
— Но это же новый этап моих переживаний! — возражал Смертяшкин.
— Ну, милый, ну, какие переживания? — убеждала жена. — Надобно в Ялту ехать, а ты чудишь!
— Помни, — гробовым тоном внушал Прохарчук, — что ты обещал:
— А потом обрати внимание: «как овца в» невольно напоминает фамилию министра — Коковцев, и это может быть принято за политическую выходку! Публика глупа, политика — пошлость!
— Ну, ладно, не буду, — говорил Евстигней, — не буду! Всё едино, — ерунда!
— Имей в виду, что твои стихи за последнее время вызывают недоумение не у одной твоей жены! — предупреждал Прохарчук.
Однажды Смертяшкин, глядя, как его пятилетняя дочурка Лиза гуляет в саду, написал:
— Но это же сентиментально, Евстигней, — негодуя, крикнула Нимфодора.
— Помилуй, куда ты идёшь? Что ты делаешь с своим талантом?
— Не хочу я больше, — мрачно заявил Смертяшкин.
— Чего не хочешь?
— Этого. Смерть, смерть, — довольно! Мне противно слово самоё!
— Извини меня, но ты — дурак!
— Пускай! Никому не известно, что такое гений! А я больше не могу… К чёрту могильность и всё это… Я — человек…
— Ах, вот как? — иронически воскликнула Нимфодора. — Ты — только человек?
— Да. И люблю всё живое…
— Но современная критика доказала, что поэт не должен считаться с жизнью и вообще с пошлостью!
— Критика? — заорал Смертяшкин. — Молчи, бесстыдная женщина! Я видел, как современная критика целовала тебя за шкафом!
— Это от восхищения твоими же стихами!
— А дети у нас рыжие, — тоже от восхищения?
— Пошляк! Это может быть результатом чисто интеллектуального влияния!
И вдруг, упав в кресло, заявила:
— Ах, я не могу больше жить с тобой!
Евстигнейка и обрадовался, и в то же время испугался.
— Не можешь? — с надеждой и со страхом спросил он. — А дети?
— Пополам!
— Троих-то?
Но она стояла на своём. Потом пришёл Прохарчук.
Узнав, в чём дело, он огорчился и сказал Евстигнейке:
— Я думал, ты — большой человек, а ты — просто маленький мужчина!
И пошёл собирать Нимфодорины шляпки. А пока он мрачно занялся этим, она говорила мужу правду:
— Ты выдохся, жалкий человек. У тебя нет больше ни таланта, ничего! Слышишь: ни-че-го!
Захлебнулась пафосом честного негодования и докончила:
— У тебя и не было ничего никогда! Если бы не я и Прохарчук — ты так всю жизнь и писал бы объявления в стихах, слизняк! Негодяй, похититель юности и красоты моей…
Она всегда в моменты возбуждения становилась красноречива.
Так и ушла она, а вскоре, под руководством и при фактическом участии Прохарчука, открыла «Институт красоты мадам Жизан из Парижа. Специальность — коренное уничтожение мозолей».
Прохарчук же, разумеется, напечатал разносную статью «Мрачный мираж», обстоятельно доказав, что у Евстигнея не только не было таланта, но что вообще можно сомневаться, существовал ли таковой поэт. Если же существовал и публика признавала его, то это — вина торопливой, неосторожной и неосмотрительной критики.
А Евстигнейка потосковал, потосковал, и — русский человек быстро утешается! — видит: детей кормить надо! Махнул рукой на прошлое, на всю смертельную поэзию, да и занялся старым, знакомым делом: весёлые объявления для «Нового похоронного бюро» пишет, убеждая жителей:
Так все и возвратились на стези своя.
IV
Жил-был честолюбивый писатель.
Когда его ругали — ему казалось, что ругают чрезмерно и несправедливо, а когда хвалили — он думал, что хвалят мало и неумно, и так, в постоянных неудовольствиях, дожил он до поры, когда надобно было ему умирать.
Лёг писатель в постель и стал ругаться:
— Ну, вот — не угодно ли? Два романа не написаны. Да и вообще материала ещё лет на десять. Чёрт бы побрал этот закон природы и все прочие вместе с ним! Экая глупость! Хорошие романы могли быть. И придумали же такую идиотскую всеобщую повинность. Как будто нельзя иначе! И ведь всегда не вовремя приходит это — повесть не кончена…
Он — сердится, а болезни сверлят ему кости и нашёптывают в уши:
— Ты — трепетал, ага? Зачем трепетал? Ты ночей не спал, ага? Зачем не спал? Ты — с горя пил, ага? А с радости — тоже?
Он морщился, морщился, наконец видит — делать нечего! Махнул рукой на все свои романы и — помер. Очень неприятно было, а — помер.
Хорошо. Обмыли его, одели приличненько, гладко причесали, положили на стол; вытянулся он, как солдат, — пятки вместе, носки врозь, — нос опустил, лежит смирно, ничего не чувствует, только удивляется:
«Как странно — совсем ничего не чувствую! Это первый раз в жизни. Жена плачет. Ладно, теперь — плачешь, а бывало, чуть что — на стену лезла. Сынишка хнычет. Наверное, бездельником будет, — дети писателей всегда бездельники, сколько я их ни видал… Тоже, должно быть, какой-нибудь закон природы. Сколько их, законов этих!»
Так он лежал и думал, и думал, и всё удивлялся своему равнодушию — не привык к этому.
И вот — понесли его на кладбище, но вдруг он чувствует: народу за гробом мало идёт.
«Нет, уж это дудки! — сказал он сам себе. — Хоть я писатель и маленький, а литературу надобно уважать!»
Выглянул из гроба — действительно: провожают его — не считая родных — девять человек, в том числе двое нищих и фонарщик, с лестницей на плече.
Ну, тут он совсем вознегодовал: «Экие свиньи!»