Собрание сочинений Том 8
Собрание сочинений Том 8 читать книгу онлайн
В восьмой том вошли произведения: Пугало, Интересные мужчины, Грабеж, Человек на часах (1839 г.), Скоморох памфалон, Инженеры-бессребреники, Прекрасная Аза, Гора. Египетская повесть (По древним преданиям), Колыванский муж (Из остзейских наблюдений), Умершее сословие (Из юношеских воспоминаний), Фигура, Чертовы куклы (Главы из неоконченного романа)
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Я сообразил, что, вероятно, пеленашка составляет неожиданный сюрприз для гостя, находящегося в каких-нибудь особенных отношениях к матери и дочери, живущим со мною в соседстве. И вскоре мои подозрения еще увеличились.
Через минуту я увидел, как мать вывела в садик старших мальчиков и, оставив их бабушке, сказала каждому по наставлению, из которого я уловил только:
— Still, Papa, [37]— и сама убежала.
Бабушка охватила внучков руками, как наседка покрывает цыплят крыльями, и тоже внушала:
— Still Friede, Papa: er ist gekommen! Still, Wolia, Papa! [38]
Дети слушались бабушку и робко к ней жались. Каждый из них одною ручонкою обхватывал ее руку, а в другой держал по новой игрушке.
«Что же это может значить? — думалось мне. — Неужто и оба старшие мальчики тоже составляют секрет для гостя, точно так же, как и маленький пеленашка?»
Насчет пеленашки у меня уже утвердилось такое понятие, что «рыцарь ездил в Палестину», а в это время старая баронесса плохо смотрела за своей дочкой, и явился пеленашка, которого теперь прячут при возвращении супруга, чтобы его не сразу поразило ужасное открытие.
Какая у них, должно быть, теперь происходит тяжелая сцена! Бедный мореходец; бедная белокурая дама; бедная баронесса; бедный и ты, маленький пеленашка!
Чтобы быть дальше от горя, которому ничем нельзя пособить, я взял в руки трость, надел шляпу и ушел к морю.
Но все, что я сообразил насчет причины беспокойства в нижнем семействе, было не совсем так, как я думал. Дело было гораздо сложнее и носило отчасти политический или национальный характер.
Глава четвертая
Когда я возвращался домой при сгустившихся сумерках, меня еще заворотами дома встретила моя служанка и в большом волнении рассказала, что приехавший муж молодой немки — «страшный варвар и ужасно бунтует».
— Когда вы ушли, — говорит, — он начал грозно ходить по всем комнатам и кричать разные русские слова, которых повторить невозможно.
— Как, — говорю, — русские?
— Да так разные слова, самые обидные, и все по-русски, а потом стал швырять вещи и стулья и начал кричать: «вон, вон из дома — вы мне не по ндраву!» и, наконец, прибил и жену и баронессу и, выгнав их вон из квартиры, выкинул им в окна подушки, и одеяла, и детскую колыбель, а сам с старшими мальчиками заперся и плачет над ними.
— О чем же плачет?
— Не знаю, верно пьян напился.
— Почему же вы так обстоятельно все это знаете?
— Шум был, княгиней его пугали, а он и на нее не обращает внимания, а от нас все слышно: и русские слова и как он их пихнул за дверь и подушки выкинул… Я говорила хозяйке, чтобы она послала за полицией, но они, и мать и дочь, говорят: «не надо», говорят: «у него это пройдет», а мне, разумеется, — не мое дело.
— Конечно, не ваше дело.
— Да я только перепугалась, что убьет он их, и за наших детей боялась, чтобы они русских слов не слыхали. А вас дома нет; я давно смотрела вас, чтобы вы скорее шли, потому что обе дамы с пеленашкой сидят в моей комнате.
— Зачем же они у вас?
— Вы, пожалуйста, не сердитесь: вы видите, на дворе туман, как же можно оставаться на ночь в саду с грудным ребенком! Вы извините, я не могла.
— Нечего, — говорю, — и извиняться: вы прекрасно сделали, что их приютили.
— Они уже дитя уложили, а сами уселись перед лампочкой и достали вязанье.
«Что за странность! — думаю себе, — этих бедных дам только что вытолкали вон из их собственного жилища, а они, как будто ничего с ними и не случалось, присели в чужой квартире и сейчас за вязанье».
Я не выдержал и высказал это мое удивление девушке, а та отвечает:
— Да, уж и не говорите: удивительные! Этакие слова выслушать, и будто как ничего… Наша бы русская крышу с дома скопала.
— Ну, слова, — говорю, — еще ничего: они наших русских слов не знают.
— Понимают все.
— Вы почему знаете?
— А как же я с ними говорила? Ведь по-русски.
Я еще подивился. Такие были твердые немецкие дамы, что ни на одно русское слово не отзывались, а тут вдруг низошел на них дар нашего языка, и они заговорили.
«Так, — думаю себе, — мы преодолеем и все другие их вредные дикости и упорства и доведем их до той полноты, что они у нас уверуют и в чох, и в сон, и в птичий грай, а теперь пока надо хорошенько приютить изгнанниц».
Глава пятая
Это и было исполнено. Баронесса и ее дочь с грудным младенцем ночевали на диванах в моей гостиной, а я тихонько прошел к себе в спальню через кухню. В начале ночи пеленашка немножко попищал за тонкой стеною, но мать и бабушка следили за его поведением и тотчас же его успокоивали. Гораздо больше беспокойства причинял мне его отец, который все ходил и метался внизу по своей квартире и хлопал окнами, то открывая их, то опять закрывая.
Утром, когда я встал, немок в моей квартире уже не было: они ушли; но зато их обидчик ожидал меня в саду, да еще вместе с отцом Федором.
Отец Федор всем в Ревеле был известен как самый добродетельный человек и как трус: он и сам себя всегда рекомендовал человеком робким.
— Я робок, — говорил он. — Я боюсь, всего боюсь и всех боюсь. Детей крестить — и тех боюсь: держать их страшно; и покойников боюсь: на них глядеть страшно.
Отец Федор сам рассказывал, что он «первый был прислан сюда бороться с немцами» и «очень бы рад был их всех побороть, но не мог, потому что он всех их боится».
Робость этого первого виденного мною «борца» была замечательная, и ее нельзя и не нужно чем-нибудь приукрашивать; да это и неудобно, потому что на свете еще живы коллеги отца Федора и множество частных людей, которые хорошо его знали.
Он боялся всего на свете: неодушевленной природы, всех людей и всех животных и даже насекомых. И сам он, как выше замечено, над этою своею слабостью смеялся и шутил, но побороть ее в себе не мог.
Он не мог войти без провожатого в темную комнату, хотя бы она была ему как нельзя более известна; убегал из-за стола, если падала соль; замирал, если в комнате появлялись три свечки; обходил далеко кругом каждую корову, потому что она «может боднуть», обходил лошадь, потому что она «может брыкнуть»; обходил даже и овцу и свинью и рассказывал, что все-таки с ним был раз такой случай, что свинья остановилась перед ним и завизжала. По счастью, он убежал, но после все-таки у него долго сердце билось. Собак, кошек, крыс и мышей он боялся еще более. Он был уверен, что один раз даже мышь укусила его сонного за пятку. О собаках уже и говорить нечего, а кошки представляли в его глазах двойную опасность: во-первых, они царапаются, а потом они могут переесть сонному горло.
И этот-то великий трус расхаживал по саду и разговаривал самым приятельским образом с драчуном, причем один только драчун обнаруживал некоторое внутреннее волнение и обрывал губами листочки с ветки сирени, которую держал в руке, а отец Федор даже похохатывал и, приседая на ходу, хлопал себя длинными руками по коленам.
При одном из оборотов он увидал меня у окна и, совсем развеселившись, закричал:
— Пожалуйте сюда к нам поскорее! Пожалуйте! Мы вас ждем.
Драчун был человек в цветущей поре: он по виду мог иметь немного за тридцать. Он был с открытым, довольно приятным и даже, можно сказать, привлекательным русским лицом, выражавшим присутствие здравого смысла, добродушной доверчивости и большой терпеливости. По общему выражению больших и в своем роде прекрасных темно-карих глаз и всей его физиономии и движениям головы он напоминал бычка — молодого, смирного и добронравного заводского бычка. Он все потихоньку отматывал головою в одну сторону и, очевидно, мог так мотать долго, но потом мог и боднуть, не разбирая, во что попадет и во что ему самому это обойдется. Теперь в больших карих глазах у бычка как раз светилось отражение большой, свежеперенесенной и тяжкой обиды, после которой он только боднул и еще не совсем успокоился. Довольно полное лицо его то бледнело, то покрывалось краскою гнева, внезапно набегавшею и разливавшеюся под загорелою и огрубевшею от морского ветра кожею.
