Том 16. Книга 1. Сказки. Пестрые письма
Том 16. Книга 1. Сказки. Пестрые письма читать книгу онлайн
Настоящее Собрание сочинений и писем Салтыкова-Щедрина, в котором критически использованы опыт и материалы предыдущего издания, осуществляется с учетом новейших достижений советского щедриноведения. Собрание является наиболее полным из всех существующих и включает в себя все известные в настоящее время произведения писателя, как законченные, так и незавершенные.
«Сказки» — одно из самых ярких творений и наиболее читаемая из книг Салтыкова. За небольшим исключением, они создавались в течение четырех лет (1883–1886), на завершающем этапе творческого пути писателя. Публикация «Пестрых писем» началась в ноябре 1884 года. Этот цикл был первым произведением Салтыкова после прекращения, на апрельском номере, журнала «Отечественные записки», которое обрекло писателя на долгое, непривычное для него, полугодовое молчание.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Таковы внутренние и внешние признаки явления, прославившего себя под именем «хищничества». Но не соблазняйтесь его показным изяществом, а отыщите сокохранилище и постарайтесь угадать «простофилю», который наполнил это сокохранилище приличествующим содержанием. Ежели вы это выполните, то, наверное, убедитесь, что между «хищничеством» и «лафою» существует столь же несомненная преемственность, как между черевиком деревенской молодухи и изящной ботинкой модной кокотки. Неуклюж и тяжел деревенский черевик, но не подлежит спору, что он — отец легковесной кокоткиной ботинки.
Вот два факта, в непререкаемости которых мы даже ни на минуту усомниться не можем. Во-первых, древнее предание и, во-вторых, недавняя практика. Ввиду такой устойчивости и общепризнанности явления, столь мало загадочного, — как надлежит поступить? Поверить ли на слово газетчикам, возвещающим его внезапное исчезновение, или же, напротив, отнестись к газетным ликованиям с благоразумною осмотрительностью?
По моему мнению, в таких случаях всего правильнее поступать надвое: прежде всего обрадоваться, дабы тем засвидетельствовать; а потом, буде для продолжительной радости не представится надлежащего питания, то постараться привести дело в ясность.
Именно так я и сделал. Сначала и сам обрадовался, и мужичков поспешил обрадовать (ништо им! за два ведра они и не такую радость на плечах вынесут!), а по прекращении радости — решил дело привести в ясность.
Сидел-сидел, думал-думал — что за чудо, не могу концы с концами свести, да и шабаш! Начнешь строить силлогизм, первые два термина как-нибудь поймаешь, а третий хоть и не лови! Скользит, как вьюн: вон он, вон он — ан нет его!
Нет, думаю, так нельзя. Пойду опять к Подхалимову, объяснюсь. Пускай он докажет, — не на основании одной бируковской подписи (помилуйте! разве это доказательство!), а ясно и осязательно, — что хищничество воистину поражено остракизмом и не возвратится даже под скромным наименованием «лафы». И что в будущем нас ожидает тишь и гладь — хоть шаром покати!
Я застал Подхалимова в самом приятном душевном настроении. Накануне он написал какое-то неслыханное число строчек, а наутро получил за каждую по гривеннику. Он только что возвратился из утреннего обхода, во время которого собирал материал для завтрашних строчек, и, в ожидании адмиральского часа, благодушествовал. А вечером — опять в обход, и затем, на сон грядущий, часа четыре сряду — строчки, строчки, строчки. Сколько посидит, столько и напишет. Собачья это жизнь, господа!
Подхалимов был малый легкий и веселый, и никогда ни о чем не думал. Материал для строчек он находил как-то внезапно: выйдет на улицу — тут и есть. Иногда он и по домам за материалом ходил — и тоже препятствий не видел. Осмотрит, воротится домой, а строчки так сами собой и льются из-под пера: на лестнице — ковер, в гостиной — ковер, на входной двери — медная доска, давно, впрочем, не чищенная; звонки — электрические, в кабинете — письменный стол. Такова квартира, а коли есть квартира — стало быть, есть и хозяин. Вот и он: на носу пенсне, причесан гладко, но волосы длинные, пиджак подержанный, панталоны не первой молодости, подошвы на сапогах — налицо, сморкается часто, и притом в фуляровый платок. Запасшись этими данными, придет Подхалимов домой, посидит, а через два часа уже шлет в типографию «оригинал», убежденный, что человека так живьем и сжевал.
Жадности в нем особенной не замечалось. Гонорар он любил, но не до безумия. Есть деньги — он говорит: вот они! нет денег — говорит: надо идти на улицу! Пойдет, в участке побывает, в камеру к мировому судье заглянет, в окружном суде справится, плутократов (так называл он содержателей ссудных касс и менял) обойдет — сколько тут строчек-то выйдет! А ежели по гривеннику за строчку — вот и жить можно. Но по временам его озаряла мысль: «Сделаю девицам удовольствие!» — и так как осуществление этой мысли требовало более или менее серьезных издержек, то он отправлялся в гостиный двор и облагал тамошних старожилов по стольку-то с купеческого брюха. А вечером нанимал несколько троек, приглашал менее обласканных фортуною публицистов, прихватывал соответственное количество девиц и бешеным аллюром мчался всей компанией в «Самарканд».
Несмотря на легкость, с которою доставались ему деньги, лишних у него никогда не было. Как человек одинокий, он мог бы устроить себе порядочную домашнюю обстановку, но он предпочитал оставаться бездомным, ютился в меблированных комнатах, одевался в магазине готовых платьев, курил вонючие папиросы (за то только, что они назывались «Слава») и водился с такими субъектами, одно приближение которых позывало на тошноту. Вообще он не чувствовал ни малейшей потребности в жизненных удобствах, и только в одном не мог себе отказать: в ежедневном посещении Палкина трактира. Здесь он проводил лучшие часы своей жизни; но при этом не преследовал никаких гастрономических целей, а просто любил на загаженном диване посидеть и полежать. Он знал поименно не только всех половых, но поварят и кухонных мужиков; разговаривал по душе с швейцаром, буфетчику делал shake hands [45], смотрел на плавающих в сажалке стерлядей, и ежели замечал исчезновение какой-нибудь особенно крупной рыбины, то спрашивал, кто ее съел; без надобности ходил на кухню и в ватерклозет, и вообще старался показать, что он у Палкина как дома. Обедал всегда по карте — два неизменных блюда: московскую селянку и жареную утицу — и расплачивался аккуратно каждый день. Пил изрядно, но пьян не напивался, а только жуировал. Замечательно, что он как будто даже принуждал себя, как будто изобретал, каким бы способом побольше денег издержать, чтобы купец Палкин остался доволен. В этом заключалось его самолюбие. На водку сыпал направо и налево: Андрею — за то, что селянку ему подавал, Ивану — за то, что на машине вал переменил, Семену — за то, что воротился из деревни, Никанору — за то, что собрался в деревню. И со всеми был необыкновенно любезен: буфетчику сообщал новейшие внутренние известия, а метрдотелю (из тирольцев) такие штуки-фигуры руками показывал, что тот себя от восторга не помнил. Но перед купцом Палкиным стеснялся, и ежели, во время разговора с ним, замечал где-нибудь у себя в одежде расстегнутую пуговицу, то немедленно ее застегивал.
Хозяевам газетины, при которой он состоял публицистом и корреспондентом, он был предан до самозабвения, хотя обыкновенно называл их «мироедами». Какой смысл имело в его устах это слово, ругательный или ласкательный, — разобрать было невозможно. Скорее всего — просто разнузданный. Не завидовал он им нисколько, и даже тогда, когда ему однажды за верное сообщили, что за истекший год от одних объявлений «мироеды» получили какую-то чудовищную сумму, — он только вымолвил: «Вот бы теперь самое время их обокрасть!» Но, разумеется, тут же и позабыл. Никогда хозяева не приглашали его к себе в качестве гостя, но он и этим не обижался, а только говорил: «Свиньи!» Поручения хозяйские он выполнял быстро и буквально: нужно к Покрову сбегать — сбегает; оттуда в Колтовскую улицу — и туда слетает. «И никогда ведь, ироды, на извозчика не предложат!» — только и слышали его ропоту в таких случаях. Писал тоже всяко: и забористо, и благодушно, и хлёстко, и с «прохвалою» — как для хозяйского интереса пригоднее. Умиление, по обстоятельствам, потребуется — он умилится; ликование — он возликует; вера в славное будущее — он и от веры не прочь. Только унывать не любил, а по части «прострации» даже смешные каламбуры отпускал. Но ежели потребуется серьезно уронить слезу — он слова не скажет, уронит. «Нельзя, скажет, без сердечной боли видеть, как многие, вместо того, чтобы уповать…» И пойдет, и пойдет. А потом утрет слезу — смотришь, и опять всем весело. Словом сказать, на все руки парень: колесом вертится, на канате пляшет, сядет задом наперед на лошадь и за хвост держится. В гостином дворе брюханы так и покатываются: «Ах, каторжный!»
Хозяйских врагов (разумея под этим именем всех прочих газетчиков и даже их сотрудников) он считал своими личными врагами и от всей души ненавидел. Но когда враг умирал или иным образом со сцены деятельности сходил, то отдавал ему должную справедливость: это, говорит, был противник, с которым приятно было дело иметь. Так что и при жизни ругательски человека ругает, и по смерти на могилу его напакостит. Но не от злобы, а от собачьей жизни.
