Том 6. С того берега. Долг прежде всего
Том 6. С того берега. Долг прежде всего читать книгу онлайн
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
– А помнишь, – говорил ежегодно Михайло Степанович Ефимке, обтирая губы после христосования, – помнишь, как ты меня возил на салазках и делал снеговую гору!
Сердце прыгало от радости у старика при этих словах, и он торопился отвечать:
– Как же, батюшко, кормилец ты наш, мне-то не помнить, оно ведь еще при покойном дядюшке вашей милости, при Льве Степановиче, было; помню, вот словно вчера было, так помню.
– Ну, оно вчера не вчера было, – прибавлял Михайло Степанович, улыбаясь, – а небось пятый десяток есть. Ну, смотри же, Ефимка, праздник праздником, а улицу мети, да пьяных теперь много шляется; как смеркнется, ворота запри, да смотри, чтоб булыжник не крали.
– Словно глаз свой берегу, батюшко, – отвечал дворник, и барин давал знать, чтоб он шел с красным яйцом, данным ему на обмен.
Сим периодическим разговором ограничивались личные сношения этих ровесников, живших лет пятьдесят под одной крышей. Ефимка бывал очень доволен аристократическими воспоминаниями и обыкновенно вечером в первый праздник, не совсем трезвый, рассказывал кому-нибудь в черной и душной кучерской:
– Ведь подумаешь, какая память у Михайла-то Степановича, – помнит что?.. А ведь это сущая правда, бывало меня заложит в салазки, а я вожу, а он-то знай кнутиком погоняет – ей-богу! – сколько годов, подумаешь ион, качая головою, развязывал лапти, снимал онучи и засыпал на печи, подложивши свой армяк (постели он еще не успел завести) и думая, вероятно, о суете жизни человеческой и о прочности некоторых общественных положений, например дворника…
Итак, Ефимка сидел у ворот. Сначала он медленно и больше для наслаждения, нежели для пользы подгонял грязную воду по канавке метлою, потом понюхал табаку, посидел, посмотрел, посмотрел и задремал, сидя на лавке. Вероятно, он довольно долго бы проспал в товариществе дворной собаки плебейского происхождения, – черной с белыми пятнами, длинной, жесткой шерстью и изгрызенным ухом, которого сторонки она беспрестанно приподнимала, чтоб сгонять мух, – если б их обоих не разбудила женщина средних лет. Женщина эта, тщательно закутанная, в шляпке с опущенным вуалем, давно показалась на улице; она медленно шла по противоположному тротуару. Приближаясь к дому Столыгина, она приостановилась немного у фонарного столба и с очевидным беспокойством стала вглядываться, что делается на дворе Столыгина. – Казачок в сенях пощелкивал орехи; кучер возле сарая чистил хомут и курил из крошечной трубочки. Вероятно, этого довольно было, чтоб отстращать ее, – она прошла мимо. Через четверть часа она явилась на том тротуаре, на котором все спал Ефим; на дворе в это время не было никого. Проходя мимо Ефима, она шепнула что-то, не останавливаясь и не оборачивая головы, – но Ефим спал; проснулась одна собака, заворчала было, но вдруг бросилась к женщине со всеми собачьими изъявлениями искренней радости; она испугалась ее ласк и отошла как можно скорее. Осмотревши еще раз из-за угла, что делается на дворе, она решилась подойти к Ефиму и позвать его.
– Ась, – пробормотал Ефим, просыпаясь, – чего вам?
Он не был так счастлив, как его приятель, и не узнал, кто с ним говорит.
– Ефим, – продолжала незнакомка, – вызови сюда Настасью Кирилловну.
– А на что вам ее? – спросил дворник, что-то заминаясь.
– Да ты меня разве не узнаешь, Ефим?
– Ах ты, мать пресвятая богородица, – отвечал он, отплевываясь на сторону и вставая со скамьи, – глаза-то какие стали, матушка! Эх я, чего не спознал! Простите старому дураку, из ума выжил, матушка, – да как это господь…
– Послушай, Ефим, мне некогда, коли можешь, поскорее вызови Настасью.
– Слушаю, матушка, слушаю, привел же бог опять увидеть тебя… я сейчас… того бы – сбегал за Настасьей Кирилловной – да вот, матушка, – и старик чесал пожелтелые волосы свои – да как бы Тит-то Трофимович…
Женщина посмотрела на него с глубоким состраданием и молчала… Старик продолжал:
– Боюсь, смертельно боюсь, матушка! Кости старые, лета какие, а ведь у нас кучер Сергей не приведи бог какая тяжелая рука, так в конюшне богу душу и отдашь. Христианский долг не исполню…
Он еще не окончил своей речи, как из ворот выскочила старушонка, худощавая, подслепая, в белом чепчике и темном ситцевом капоте. Ефим побледнел сначала, как полотно, но, разглядев Настасью, успокоился.
– Ах, матушка, Марья Валерьяновна, не извольте слушать, что вам этот старый сыч напевает, в нем никакого чувствия нет, пожалуйте ко мне, я проведу вас, – из окна узнала вас, матушка, так сердце-то и забилось. – Ей-богу, ведь это наша барыня идет, шепчу я сама себе, да на половину к Анатолию Михайловичу бегу, а тут попался казачок Ванюшка – преядовитый у нас он, такой шпионишка мерзкий, – я его спросила: «Что, барин спит?» – «Спит еще». – Чтоб ему тут! – право, не при вас буди сказано.
Все это она так проворно говорила с пресильной мимикой, что Марья Валерьяновна не успела раскрыть рта.
– Да что, Настасья, здоров ли?..
– Анатоль-то Михайлович, наш золотой-то барин, – ничего, кажется, – худ только, оченно худ – какое житье!., ведь аспид-то на то и взял его, чтоб было еще над кем зло изливать – человеку ненавистник! – т. е., матушка ржа, которая, на что железо, и то поедом есть! – У Анатоля Михайловича, изволите знать, какой нрав, – не то что наш холопский, – выйдешь за дверь да самого его обругаешь вдвое, прости господи, – ну а они всё к сердцу принимают, особенно когда вами, матушка, начнет попрекать.
Марья Валерьяновна отерла слезы и шепнула:
– Пойдем же, Настасьюшка!
И Настасья наказала строго-настрого дворнику, если Тит подошлет казачка спросить, с кем она шла, сказать, что со швеей, мол, Ольгой Петровной, что на Маросейке живет, – и повела Марью Валерьяновну по узенькой и совершенно темной лестнице, которую вряд мели ли когда-нибудь после отстройки дома. Лестница эта шла в каморку, отведенную Настасье; эта каморка была цель ее желаний, предмет домогательств ее в продолжение пятнадцати лет. Ни у кого в доме не было особой комнаты, кроме у Тита; Михаило Степанович наконец дозволил ей занять ее с условием не считать ее своею, никогда в ней не сидеть, а так покаместь положить свои пожитки. В этой маленькой комнатке стоял небольшой деревянный, окрашенный временем стол; на нем стоял самоварчик, покрытый полотенцем, и две опрокинутые чашки, носившие кое-где признаки бывшей позолоты; на стенах висели две головки, рисованные черным карандашом, одна изображала поврежденную женщину, которая смотрела с картины страшно вытаращив глаза, вместо кудрей у нее были черви, под ней было написано Méduse [137]; другая представляла какого-то жандарма в каске, вероятно, выходившего из воды, – судя по голому плечу; лицо у него было отвратительно правильно, нос вроде ионийской колонны, опрокинутой капителью вниз, голову он держал крепко на сторону, под ним значилось: Alexandre, fils de Philippe, и под обеими: Dess. par Anatole Stolyg<u>in [138] – с росчерком детской руки. – Это были несомненные атрибуты няни.
– Не встретить бы кого, – заметила вполголоса Марья Валерьяновна, надвигая шляпу на лицо.
– Ничего, матушка, – не бойтесь ничего, – фискала-то нашего дома нет. Вишь, староста приехал, да обоз с дровами пришел, так и пошел в трахтир принимать – ведь он преалчный, никакой совести нет, чаю пары две выпьет с французской, как следует, да требует бутылку белого с рыбой, да икры паюсной. – Как чрево выносит! Небось, больше восьми десятков живет… да ведь что, матушка, какой неочестливый, и сына-то своего приведет – ну, да тот не спасется от красной шапки. Покуда старый-то пес жив, так все шито и крыто, а после мы выведем и как синенькая бумажка в филипповке у кучера пропала, и…
Ее длинная речь in Titum осталась неоконченного; молодой человек лет около четырнадцати, худой и очень бледный от внутреннего движения, бросился в объятия Марии Валерьяновны, он спрятал голову на ее груди, она целовала его волосы и плакала…