Карьера Струкова. Две пары. Жадный мужик. Волхонская барышня
Карьера Струкова. Две пары. Жадный мужик. Волхонская барышня читать книгу онлайн
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Алексей Борисович обратился к нему с вопросом:
— Петербург, по своему обычаю, смешит Европу? — сказал он.
— То есть как это? — в недоумении произнес Тутолмин и моментально же забыл о барышне. — Я думаю, что в Петербурге только и хорошего есть, что это игнорирование Европы. Мы ее смешили, как крестьянам землю давали, мы и милютинскими мероприятиями ее смешили… Она всему смеется. Чего нам ее не смешить-то?
Волхонский поднял брови.
— Я имею честь говорить с славянофилом? — спросил он.
— Вот уж нет, — бесцеремонно ответил Илья Петрович и вдруг спохватился. — А впрочем, клички эти чудны, — вымолвил он, — другая так тебя запутает — ты точно мужик в вяхире…
— Что такое «вяхирь»? — прервала его Варя.
Отец затруднился ответом. Илья Петрович досадливо сморщил брови и сердито произнес:
— Сеть из бечевок. Мужики в дорогу сено берут… Что же вы величаете славянофильством? — обратился он к Волхонскому.
— А умиление перед сарафаном, восторги по поводу подблюдной песни и тому подобной ветоши…
Тутолмин порывисто поставил стакан и выпрямился.
— Да-с, — сказал он резко, — перед сарафаном не умиляемся, а самобытность ценим крепко. Песню чтим, ибо в ней поэзия и следы миросозерцания, не отравленного вашей, с позволения сказать, цивилизацией.
— Поэзия? — прищурившись, произнес Волхонский и с деланным смирением добавил: — А впрочем, я не знаю, о какой поэзии вы говорите. Ведь господин Писарев, кажется упразднил поэзию.
— Вы плохо следите за литературой. Писаревским увлечениям был предел. То уже старое время, — сказал Тутолмин.
— Не уследишь, — с тонкой улыбкой возразил старик. — Я стар, а новизна поспешна и суетлива. Но мне приятно узнать, что в глазах молодежи поэзия снова реставрируется (Илья Петрович приник к стакану). Но какая же поэзия в ваших песнях и вообще в так называемом народном творчестве? (Экое громкое слово, подумаешь!) Извините меня, но не могу скрыть: это не поэзия, а недоразумение одно. Qui pro quo [22]. Возьмите в пример сказки: что глупей и бессодержательней, — простите… Вечный Иван-царевич и вечный deus ex machina [23] в лице какой-нибудь шапки-невидимки, палки-дубинки и тому подобной дребедени. Богатства замысла, поэтических подробностей, — не спрашивайте. Возьмите вы братьев Гриммов и нашего Афанасьева с одной стороны, какая-то привлекательная загадочность, тонкий и здоровый юмор, кропотливая постройка замысловатых подробностей, ясное отражение быта и миросозерцания; с другой — юмор, если и здоровый, то в смысле дубины, подробности — аляповаты и наивны до приторности, содержание бедно. Я раз в одной российской сказке, — я не про земское положение говорю, — сосчитал слово «опять». Представьте, тридцать пять раз повторялось это слово! Ровно тридцать пять. И все соединяло — известную подробность с другой известной подробностью, избитое происшествие с другим избитым… А тенденции! Дурак побивает умного в силу выспренних наитий каких-то — за дурака и бог, и добрые люди, — и это беспрерывно. Ну потешь дурака, да знай же и честь. Дальше. Какой-нибудь ловкий прохвост и заведомый каналья героем объявляется!.. Забавой, кроме мерзостей да холопского послушания в виде единственной добродетели, ничего не признается… Помилуйте-с!.. А это еще вопрос, почему «людскую молвь да конский топ» я за поэзию должен признавать… Может, оно еще и не поэзия… Пушкин-то и ошибиться мог: ведь недаром Мериме на славянских песнях-то его поддел… — И Волхонский вдруг как бы спохватился. — Впрочем, что же это я о Пушкине… — проговорил он виноватым тоном.
А Тутолмин переживал странное состояние. С первых слов Волхонского о русских сказках в нем закипела жестокая злоба к этому эффектному баричу, так покойно развалившемуся в своих мягких креслах. Но по мере того как Волхонский говорил, злоба эта пропадала и сменялась каким-то холодным и надоедливым ощущением скуки. Он вяло и уже без малейшего раздражения следил за желчными выходками Алексея Борисовича, и когда тот кончил, только для приличия возразил ему:
— Но песни…
— Ах, песни! — живо подхватил Волхонский, возбужденный собственным своим красноречием. — Ну конечно, как не быть поэзии в русской народной песне. Брызжет!.. «Во ракитовом кусточке лежал-потягался молодчик»… Так, кажется? («И охота ему ломаться!» — думал Илья Петрович). Или: «Не белы-то снеги в поле забелелися, — забелелись у мово милова белокаменны палаты», в которых какие-то «писаря» что-то пишут… Или: «Как по матушке по Волге сподымалася невзгодушка», и в косной лодочке подплывал «ко Татьянину подворью» целый гардероб в образе камзола, штанов и прочего скарба («Pardon, Варя!» — произнес он в скобках). Бог с вами, какая же это поэзия!.. Это смех, это, если хотите, лепет ребяческий, а отнюдь не поэзия. А приемы! А этот вечный и часто совершенно нерезонный переход от какой-нибудь ивушки к девке, у которой «ненароком» развязалась оборка у лаптя!.. Или, может быть, скажете, что в образах, в оборотах речи ваши песни прыщут поэзией?.. А я вот не понимаю этого. Я не понимаю, почему выражение: «снежки белы лопушисты — именно „лопушисты“ — покрывали все поля, одно поле не покрыто — поле батюшки мово», почему это выражение поэтичнее, хотя бы такого:
Все засмеялись, а Тутолмин снова подумал: «И чего он ломается?»
— А возьмите изображения ваших песен, — с пущим жаром продолжал Волхонский, — возьмите ихние идеалы. Вот герой, пользующийся явным сочувствием песни: «Чисто, щепетко по городу погуливат, он енотову шубенку за рукав ее тащит (каков!), бел персицкий кушачок во белых руках несет; черна шляпа с подлиманом (вы не знаете, что это за штука такая?), черна шляпа с подлиманом на русых кудрях его…» Хорош гусь! — И пренебрежительно добавил: — Нашли поэзию!
— Видите ли, какая она штука, — совершенно спокойно сказал Илья Петрович, — спорить нам бесполезно: между нами органическое непонимание. Вы говорите про Фому, я — про Ерему.
Варя незаметно кивнула головою.
— Но помилуйте, — несколько обидевшись, возразил Волхонский, — я ведь знаю, что на свете есть логика.
— В том-то и дело, что логика-то у нас разная. Ну к чему поведет, если я буду вам говорить, что трудно себе представить более поэтичный оборот, как этот: «Не шуми ты, мати, зелена дубравушка, не мешай мне молодцу думу думати», и что вообще вся эта песня насквозь проникнута великолепнейшей образностью и строгой величавостью тона… Вы скажете, что любой сонетик Пушкина перещеголяет эту песню.
— А эта песня приведена у Пушкина! — живо произнесла Варя.
— Ей-богу, не помню-с, — может, и приведена, — небрежно проронил Тутолмин.
— В «Капитанской дочке», — напомнила Варя.
— Ей-богу, не помню-с, — упрямо повторил Илья Петрович.
— Ах, какая прелестная песня, папа! — воскликнула девушка. — Ты не поверишь, до чего она делает впечатление… Именно какая-то величавость в ней и строгость тона!
— Может быть, — сухо ответствовал Волхонский и с видом изысканной вежливости предложил гостям сигары.
Произошло неловкое молчание. Тутолмин порывисто сосал сигары и думал с досадою: «И зачем меня занесло в этот комфортабельный катух?!» А Варе было нехорошо за отца; и не то, чтобы она не соглашалась с ним, — ей даже нравилась юмористическая форма его выходок, — но отношение к этим выходкам Тутолмина смущало ее. По этому отношению она догадывалась, что отец говорит, должно быть, очень избитые и, пожалуй, даже пошлые вещи. И что вообще он, должно быть, ужасно отстал. И ей было больно это. Она даже чувствовала, как кровь приливала к ее щекам и шея нестерпимо горела под двойными городками рюша. Захар Иваныч тоже был недоволен. «Испортили вечер миляге», — думал он, мельком поглядывая на сумрачную физиономию Ильи Петровича.