Евреи
Евреи читать книгу онлайн
В повести "Евреи" С.Юшкевич развернул потрясающую картину мира городских подонков, с его беспредельным горем, голодом, преступлениями, сутенерами, "фабриками ангелов", вошедшей в быт проституцией. Здесь, как и во всех своих произведениях Юшкевич поднял жизнь еврейской бедноты до уровня трагедии, создавая чистые, возвышенные, романтически приподнятые образы. "Бытописателем распада", "ассимилированным бытописателем еврейства", "сыном хаоса" называла Юшкевича критика (И. Цинберг, А. Вознесенский).
Талант и социальная направленность произведений позволили Юшкевичу стать одним из постоянных авторов сборников товарищества "Знание", которым руководил М.Горький, в этом издательстве впервые вышли его сочинения.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
— Может быть, она еще раздумает, — с сомнением произнес Нахман.
— Жизнь сильнее дум, — холодно возразил Шлойма. — Ты видел, сколько домов в нашей улице?
— Каких домов? — удивился Нахман.
— Таких — с красными фонарями, с освещенными окнами, с музыкой. Они за нее думают. Знаешь, сколько наших девушек в домах? Половина. Где город набирает девушек для улиц? У нас, только у нас. Ты со мною не спорь. Я прожил шестьдесят лет и знаю, что такое нищета.
Он задумался и так сидел долго. Лея спала. Нахман испуганно смотрел на старика, и какая-то внутренняя торопливость, от которой захватывало дыхание, трясла его. Минутами ему хотелось встать и крикнуть:
— Чего вы меня держите? Поговорите со мной о моем деле и отпустите меня.
— Оставим их, — произнес Шлойма, выходя из задумчивости. — Поговорим о тебе. Ты бросил службу…
— Сказать вам, — заволновался Нахман, точно ждал только первого слова, — я почти жалею, что пришел сюда. Я столько наслышался в эти два часа… Вот вы сказали: нищеты не должно быть. Теперь спрашиваю, как сделать? Я был простым чернорабочим, — правда, я учился в детстве, — но все же был чернорабочим. Жизнь так велела. Потом сделалось так, что я пошел служить, — но и там не выдержал. Я говорил себе: нужно служить, жизнь везде одна и та же, не помогало. Все-таки меня окружали люди, которые мучились. Я говорил себе: думай о службе, о службе, но вместо этого думал о людях, и они меня пугали, как если бы лежали зарезанными в моей комнате. И я ушел…
Он говорил с жаром, потрясенный тяготой, которую нашел здесь. Вся жизнь за эти три года службы вставала теперь словно живая. Как лишний груз, тянувший к земле его надежды, он выбрасывал из себя картины прозябания на большом дворе, с бессильными и искалеченными людьми — работниками, и украшал эти образы своими мечтами о свободной жизни. Он рисовал ее прекрасной, светлой, с здоровыми юношами, с здоровыми стариками, работавшими в меру. И сладок и вкусен был каждый кусок хлеба. Он видел ее свободной, без гнета и помыкания, и она вытекала от жажды сил, вырвавшихся на волю, — а дальше все выходило светлым, прекрасным… Шлойма слушал, и в глазах его горел огонь. Точно толпа стояла перед ним и ждала его слова. Менялся ритм его дыхания. Радостные предчувствия овладевали им, охватывали и заливали его сознание. Образы ясные, образы выпуклые, осязаемые и ощутимые уже стояли в душе, готовые вырваться.
— Выйдем отсюда, Нахман, — взволнованно произнес он, — здесь правда слепнет. Ты увидишь.
Он взял его за руку, и оба вышли. Старик шел быстро и лихорадочно.
— Ты увидишь, — бормотал он, — ты увидишь. Вот царство нищеты.
Во дворе было тихо. Угрюмые и одноэтажные флигеля, придавившие подвальные помещения, протянулись по всем сторонам. Подобные исполинским червям, черные и отвратительные, они заползали в соседние дома, напруживаясь буграми и извиваясь, и соединялись с такими же флигелями, змееобразными, отвратительными. В квартирах-лачугах тушились огни, и большой, пустынный двор постепенно пропадал в темноте. В конюшнях фыркали лошади. И казалось, теперь страстная тоска бродила по двору, брела из квартиры в квартиру; казалось, что-то живое, дух печали, дух сострадания стоял в каждом уголке и рыдал. Огромное небо, широкое, круглое, чистое, поднялось безумно высоко, и оттого, что оно было так далеко, что было такое необъятное широкое, чистое, — здесь, внизу, среди опустошенной жизни, тоска становилась еще страстней, будто погибали все надежды.
— Здесь царство нищеты, — раздался голос Шлоймы, — смотри!
Он описал широким жестом круг в воздухе и пошел вдоль левого флигеля, останавливаясь у каждой лачуги.
— Вот квартира первая, — тихо сказал он, — квартира Бейлы. Торговка. Две дочери работают на фабрике. По вечерам выходят на улицу. Голодают. Пойдем дальше. Вот квартира вторая. Три старухи-калеки. Живут подаянием. Голодают. Пойдем дальше. Вот квартира третья. Квартира Арона Биндюжника. Большая семья. Голодают. Квартира четвертая. Слепой Мотель. Дочь в "доме". Голодают. Квартира пятая. Столяр — большая семья — голодают. Шестая. Маляр — семья голодает. Седьмая. Сапожник — семья голодает. Восьмая. Разносчик. Дочери продаются. Две уже в "домах". Голодает. Квартира девятая. Воры. Квартира десятая. Шулерский притон. Одиннадцатая…
— Довольно, довольно, — пробормотал Нахман.
— …Пять девушек. Сироты. Продаются. Голодают. Двенадцатая. Модистка Фрима. Чахоточная. Семья. Голодают…
Он выговаривал сухо и отчетливо, и было похоже, будто стучали костями. Слова соединялись, и строилось здание самого большого несчастия, которое могло постигнуть людей. Нищета, голод… Они бродили здесь на каждом шагу, проклятые, ненавидимые человеком, но сильные; они с жестокостью вечного победителя беспощадно обрушивались на него, захватывая новые и новые поколения, от которых он не мог отказаться. Нахман был подавлен.
Ему хорошо знакомы были нищета и голод, в которых он вырос, но никогда еще столь цельная, ужасом одухотворенная картина общего несчастия не становилась у него перед глазами. И испуганный, измученный, он снова бросил вопль мольбы, страха:
— Довольно, Шлойма, довольно. Я умоляю…
Они стояли у ворот, собираясь перейти к другому флигелю.
— Хорошо, — сказал Шлойма, углубленный в свои мысли, — выйдем отсюда. Но и там не лучше.
Улица терялась вдали. С правой стороны город горел своими жемчужными огнями, а с левой — темная окраина открывалась, точно опрокинутая. Оба пошли вдоль тротуара задумчивые, потрясенные. На углу Шлойма остановился. Послышались звуки фортепьяно, и песни были лихие, будто кричали развязными словами.
— Вот куда идут наши девушки! — произнес Шлойма с горячей ненавистью, поднимая руки и указывая: — Смотри!
Нахман оглянулся. Во все стороны, точно испуганные, побежали низенькие, старые дома, прижавшись друг к другу, как в жесте мольбы. Подобно худым колосьям в неурожай, не отягченным зерном, они поднимались вялые и чахлые и громко кричали о беде. Казалось, несчастье, могучее и мстительное, пробежало в этой стороне и разрушило высокие, просторные дворцы и сильных счастливых людей, которые здесь были.
— И я говорю, — раздался вдруг взволнованный голос Шлоймы, — оденьтесь в железные одежды, сомкнитесь в густые ряды, пусть забьют барабаны — нищеты не должно быть!
Громовая музыка, топот лошадей, лязг железа зазвучали в его ушах. Толпы людей строились в могучие ряды, — то были люди с окраины. Худые, оборванные, с радостными лицами — он видел их — они шли за своим, они шли… И барабаны били, раздавались голоса, ясные, звучные…
— Пойдем, пойдем, — упорствовал Нахман, — я верю вам.
— В железе — сила, — сказал Шлойма, — но она есть и в соломинке. Силен тот, кто верит в соломинку, ибо он верит в самого себя. Соберите свою веру, обменяйтесь друг с другом, и она соединит вас лучше, чем кровь — братьев. Пойте песню: сила в нас, и вы, что жалуетесь на свою слабость, на свои болезни, — я утешу вас всех. Споем песнь о единении, — и вы утешитесь. Вы, что с мукой трудитесь, и вы, что голодаете и дрожите, споем песнь о людях, — и вы утешитесь. Вы, что не верите в будущее, и вы, что бежите в тюрьмы, вы, что отдаетесь разврату, слабые и сильные юноши и девушки, стройным голосом споем песнь о единении, — и вы утешитесь. И первым словом этой песни пусть будет: нищеты не должно быть.
Точно слепой, потрясенный внутренним видением, мощным образом этой необъятной толпы, он произносил свои слова со странным припевом, — и Нахман, слушая, чувствовал, как что-то поднимает его над землей, и от этого он испытывал радостное облегчение. И, будто молнии правили его жестами, ему хотелось броситься куда-то в бездну, петь и греметь, чтобы осязать, вдыхать дивный идеал слияния с людьми.
Шлойма медленно повернул назад. Опять потянулась жалкая улица с домами, теперь еще более жалкими, и в открытые ворота их пугливо смотрели пустыри больших дворов. Оба молчали, не зная, что сказать друг другу.