История одного путешествия
История одного путешествия читать книгу онлайн
Книга Вадима Андреева, сына известного русского писателя Леонида Андреева, так же, как предыдущие его книги («Детство» и «Дикое поле»), построена на автобиографическом материале.
Трагические заблуждения молодого человека, не понявшего революции, приводят его к тяжелым ошибкам. Молодость героя проходит вдали от Родины. И только мысль о России, русский язык, русская литература помогают ему жить и работать.
Молодой герой подчас субъективен в своих оценках людей и событий. Но это не помешает ему в конце концов выбрать правильный путь. В годы второй мировой войны он становится участником французского Сопротивления. И, наконец, после долгих испытаний возвращается на Родину.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Тенор у него был небольшой, но совершенно необычайной, нежнейшей чистоты. Когда Федя пел, его заиканье исчезало совершенно. Слова вылетали, как пар, как дыханье, и легко растворялись в ночном прохладном мраке.
— Иногда зимою, — сказал Мятлев, вдруг обрывая пенье, — мне приходилось в церкви заменять отца. Церковь у нас маленькая, покосившаяся, о семи куполах. За стенами —
вьюга, окна заметены снегом, стропила пошатываются и скрипят. В церкви — никого, кто придет в такую погоду? Три лампадки, свечи, чуть поблескивают золотые оклады икон, душный жар от растопленной печки. Как пелось в такие вечера! Порою так и хотелось заслушаться своего собственного голоса. Все исчезало: и церковь, и вьюга, и ночь, — только огни лампадок да запах ладана. Как пелось!.. Хорошо было!
У ворот казармы мы натолкнулись на Вялова. Он бил себя кулаком в грудь и кричал часовому, черному, как закоптелый котелок, круглолицему сенегальцу:
— Ты пойми, негритянская твоя морда, мы за Россию идем воевать! Нам жизнь не дорога, что жизнь — тьфу! — Он с присвистом сплюнул в сторону. — А если бы и дорога была, все одно отдали бы ее. За Учредительное собрание, — вдруг совсем отчаянным голосом завопил он, — за Учредительное собрание, а не за офицеров, мать их так!
За несколько дней до нашего отъезда из Оранжа я был свидетелем безобразной и дикой сцены. Вернувшись поздно вечером после очередной прогулки по провансальским пустынным дорогам, я застал всю нашу казарму в странном, тяжелом возбуждении. В памяти моей еще были живы запахи полей и увядающих цветов, я еще видел перед собою улицы пригорода, широкие и безмолвные, поблескивающую при луне воду узенького канала, с легким всхлипом убегавшего под сводчатый мост, и поначалу мне были невдомек отдельные злые фразы, которыми обменивались солдаты. Я еще вспоминал о черных тенях ветвей, упавших, как паутина, на пыльную дорогу, когда ко мне подошел Вялов. Он был совершенно трезв и говорил отрывистыми и резкими фразами:
— Сегодня у нашего соседа, у Горяинова, украли деньги. Мы обыскиваем всех. Вот только вас не было, без вас не хотели рыться в вашем чемодане.
Я поднялся с койки, не понимая толком, что от меня хотят. Не дожидаясь разрешения, Вялов вытащил мой чемодан и, откинув крышку, быстро и невнимательно переворошил вещи. Горяинов следил за всеми движениями Вялова и, нагибаясь к уху, шептал так громко, что было слышно на другом конце казармы:
— В чемодане у него нет. Если взял, так при себе носит.
Вялов с отвращением оттолкнул Горяинова, но, обернувшись ко мне, все же попросил:
— Вы уж простите — ничего не поделаешь. Со всеми так. Покажите ваш бумажник — пусть успокоится.
Машинально я протянул ему бумажник. Вялов открыл его и ткнул Горяинову в лицо:
— Видишь, ничего — нет. Вот двадцать франков — весь капитал.
Вдруг Горяинов заплакал. Слезы текли по его жирному лицу, он размазывал их руками, протяжно всхлипывая:
— Триста пятнадцать франков, стервецы! Последние триста пятнадцать франков!
Потом, все так же всхлипывая, он быстро перебежал на другой конец казармы и набросился на стоявшего в углу юродивого солдатика, о котором мне говорили, что он дурачок:
— Это ты украл, Солодов, я знаю, что ты! Отдай мои деньги!
Крик Горяинова перешел в визг. Он схватил Солодова за плечи и тряс изо всех сил. Глаза юродивого наполнились ужасом. Его круглое, безволосое, совершенно бабье лицо исказилось гримасой. Он хотел что-то сказать, но было видно, что судорога свела ему рот. Упершись маленькими корявыми руками в грудь Горяинова, он пытался его оттолкнуть. Прижатый к стене, Солодов только беспомощно вскрикивал: «Ай-ай-ай». Горяинов отодвинулся и, продолжая держать Солодова за плечо, свободной рукой изо всех сил ударил его по лицу — раз, два. Из-за горяиновской спины выскочил унтер Пискарев и тоже ударил Солодова маленьким косым ударом. У Солодова из носу черной струйкой потекла кровь. Он молчал. Потом вдруг, одним движением разрывая гимнастерку, Солодов вырвался из рук Горяинова, упал на пол и завизжал тонким, пронзительным голосом. К Горяинову подошел Вялов — его лицо было совершенно белым, голубые глаза сощурились, стали бешеными.
— Эх ты, толстомордая сопля, зачем обижаешь юродивого? Денег жалко? Скопидом проклятый!
Вялов хотел ударить Горяинова, но вмешались солдаты. Началась свалка. Санников с перекошенным, неузнаваемым лицом прижал квадратного Пискарева к стене:
— И ты туда же со своей лапой, хобот стоеросовый? Думаешь, на тебя нет управы?
Около катавшегося на полу и визжащего Солодова возился Мятлев. Он крикнул мне, покрывая вой, крики, непристойную ругань:
— Андреев, помогите мне, что ли!
С трудом мы подхватили мягкое, извивающееся тело и положили его на нары. На губах у Солодова выступила пена. Его бабье лицо было покрыто грязью и кровью. Он перестал визжать и только иногда, натужившись, громко всхлипывал. Из закатившихся бело-розовых глаз текли обильные, беспомощные слезы.
В дверях появился французский сержант, переводчик, прикомандированный к нашей группе. Его французская форма сразу внесла успокоение — солдаты начали расходиться по своим койкам. Горяинов продолжал уныло ругаться вполголоса. Даже Солодов, на которого, вероятно, произвела впечатление внезапно наступившая тишина, успокоился, и только приступы лихорадочной дрожи продолжали сотрясать его обмякшее тело. Пискарев, вытянув руки по швам, быстро и бестолково рапортовал о случившемуся. Сержант не дослушал и, сказав несколько слов о том, что завтра произведет расследование, пригрозил лишить всю казарму права уходить в город, если шум еще повторится. Взяв с собою Пискарева, он вышел во двор.
Солдаты снова начали переругиваться друг с другом, но уже без прежней ярости. Горяинов уныло перебирал в сотый раз свой аккуратно сложенный сундучок, все еще надеясь, что деньги куда-нибудь завалились.
Деньги нашли через два дня арабские солдаты, чистившие казарменную уборную: они были запрятаны под крышей, между деревянными стропилами. Деньги лежали в бумажнике Пискарева.
…Накануне нашего отъезда в Марсель мы сидели вместе с Мятлевым в маленьком подслеповатом кафе. За стойкой на высоком стуле возвышалась неподвижная, как размалеванный Будда, усатая хозяйка. Перед нами на исцарапанном мраморе столика одиноко торчал «разжалованный поручик» — пустая мартелевская бутылка коньяка «три звездочки». Мы оба были пьяны и только что перешли на «ты». Перед глазами медленно плыла, покачиваясь, пустая комната, двоилось, то расплываясь, то делаясь невероятно отчетливым, как будто я смотрел на него в лупу, скуластое лицо Мятлева. Преодолевая мучительную икоту, неудержимо разрывавшую мне грудь, я спросил Федю:
— Вот ты из семинарии хотел поступить в Юрьевский университет, а солдаты тебя все же считают за своего.
Федя улыбнулся, — у него была чудесная улыбка: вспыхивало все лицо, жмурились голубые глаза, и морщинки звездами разбегались по впалым щекам.
— Что ж ты хочешь, — я семинарист, Хома Брут двадцатого века. В университет я не попал из-за гражданской войны — все пошло прахом. Солдаты меня любят, потому что я по-прежнему «свой», я никогда от них не уходил. Видишь, — он провел рукою по своим гладким зеленым погонам, — я обошелся без вольноперского канта. Тебе поначалу трудно, я знаю, но подожди, все обойдется.
Мне казалось, что его голос доносится издалека, опьянение давало себя чувствовать все сильнее.
— Я никогда от них не уходил, — повторил Мятлев. — Я не мог уйти, да и не хотел. Ведь дьякон в деревне — это почти что мужик. А семинария…
Федя замолчал. Крупные капли пота блестели на его лице. Вероятно, они щекотали его, потому что он долго тер свой несоразмерно высокий лоб тыльной частью руки. Когда он опустил руку, я увидел, что его лицо вдруг стало маленьким и жалким. Федины голубые глаза потускнели и глубоко ушли под насупленные брови.
