Карьера Струкова. Две пары. Жадный мужик. Волхонская барышня
Карьера Струкова. Две пары. Жадный мужик. Волхонская барышня читать книгу онлайн
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
— Кое-что читал… обрывки… Признаться, и это не по моей части. А вы как полагаете?
— Да как сказать… ежели коренным образом рассмотреть, так в новгородской летописи вот что записано: «Той же зимы некоторые философове начата пети: О, Господи помилуй! а друзей: Осподи помилуй!..» Первые-то, значит, наша критика, а «друзеи» — ихний Ренан… — Тут Перелыгин залился почти до истерики, но потом точно спохватился и добавил: — Хотя занимательно, занимательно… для народа-с.
— Вы хотите сказать — для большой публики? — с недоумением спросил Струков.
— Именно для большой публики… для стада-с. Я вот и Курдаво собираюсь выпустить на российском диалекте… Тоже для стада. Что же-с, чем бы дитя ни тешилось. А на самом деле камень, на онь же поставлена церковь, этим не расшатаешь, нет-с… Да и на что, господи помилуй? Кружево обобьется… Фома-то Аквинат. Ну-с, что ж, не в кружевах сила. Ах, мудрецы были мастера… Первые, первые-то, Алексей Васильич, те, что и стадо прибрали к рукам, и высшие дерзновения духа насытили. Литургию Ивана Златоуста помните? Нет? Ги, ги, ги! Напрасно-с… Святые восточные отцы знали, что делали, а даже по части художеств далеко до них вашим Шекспирам. Гоголь очень это понял, ежели говорить по совести.
Неизвестно, долго ли продолжал бы Петр Евсеич ссылаться на совершенно незнакомые и неинтересные для Струкова вещи и все более и более запутывал свои собственные мысли, взгляды и симпатии, но в это время Алексей Васильевич не вытерпел:
— Я вас решительно не понимаю, — вырвалось у него. — То вы собираетесь переводить вольнодумные книжки, то утверждаете, что не расшатаешь и не надо… и что обедня выше Шекспира?
Перелыгин взглянул на него, смутился…
— Н-да, на самом деле оно тово… не вполне по логике, — сказал он с беспокойной улыбкой. — Как, Наташечка?
— Просто вы говорите на разных языках, — сказала она.
— Да, да, на разных языках, — подхватил Петр Евсеич.
Струков пожал плечами и тотчас же раскаялся: такой на него был брошен гневный взгляд.
— Но какое же мировоззрение у Петра Евсеича? Мне очень интересно, — поспешил он спросить.
— Именно интересно, какое мировоззрение, — с видом заинтересованного свидетеля подтвердил Петр Евсеич.
— Дело ясное, миленький родитель наш прежде всего безграничный вольнодумец и вместе большой охотник до этих вот богословских вопросов.
— Так, так, именно охотник… ги, ги, ги! — с удовольствием согласился Перелыгин.
— Церковь он любит не больше, чем Вольтер, — тоном насмешливой лекции продолжала Наташа, — но если католическую церковь считает чуть не язычеством, то в восточной видит такую внутреннюю силу, против которой и Ренаны, и Штраусы, и даже наша новая критика будто бы ни к чему. По его, это годится только для забавы… для игры ума.
— Правильно, Наталья Петровна! — с восторгом воскликнул Петр Евсеич.
— По его, если эта внутренняя сила церкви и ослабла, так не от вольнодумцев, а от сильных покровителей. И началось с Никона.
— А с Петра Первого паки и паки.
— Но принципы вселенских учителей будто бы живы даже теперь и будто бы дело Никона с течением веков сметется, и даже Рим повернет к Востоку, и что тогда действительно «врата адовы не одолеют ю…». И будто бы человечеству так и надо, то есть массе…
— Сиротам, — вмешался Петр Евсеич.
— Да, сиротам. А избранным можно, во-первых, этим наслаждаться… ну, как наслаждаются архитектурой Notre-Dame или логической красотою Спинозы, а во-вторых, отвергать, так отвергать под самый корень. И не с исторической точки зрения, или как те, кто сам жаждет Христа, или как деисты, а просто — я, имярек, не нуждаюсь и не боюсь, и сам себе бог. Но это надо и годится только для них, для аристократов… А Петр Евсеич именно аристократ, несмотря что родился от самых заскорузлых кержаков. Вот почему он все отвергает: законы, совесть, веру… и вместе готов целые сутки доказывать правильность двухперстного сложения.
— Ну, пошла, пошла! — со смехом перебил Петр Евсеич. — Насчет совести ты врешь: ее можно называть иначе, а отвергать нельзя. Это выше моего понимания. А что касательно аристократизма — ты бы бога молила: дедушка-демократ давно бы тебя в светелку запечатал.
— Что ж, может, и лучше, если бы запечатал, — с внезапной серьезностью ответила Наташа.
— Вот шутка, Алексей Васильич, — весело сказал Перелыгин, — ведь правда, что ихний пол шалеет на воле! Мать ее, Елена Порфирьевна, так ни с того ни с сего с судебным следователем от меня сбежала. Феербахом нас развивал, первый мой приятель был… Взяла и сбежала. Зачем, спросить ее? На вольном воздухе закружилась.
— А любовь позабыл? Впрочем, ты и любви не признаешь, — сказала Наташа.
— Я, матушка, все признаю, да действую-то не очертя голову. «Я же, согласно моему разуму, преписую себе и теми поучаются», — это Нил Сорский говорит, — а поступать без рассудка окончательно выше моего понимания. К чему? Зачем? Вот, Алексей Васильич, расскажу вам: был старичок один, петербургский купец Аристов. Он до того додумался — на общеженстве особую веру утвердил… с московским мещанином с Никитою Спициным… Так и прозывается — аристовщина. Вот это я понимаю.
— Все гнусные и пустосвятные воображения и их заключения по израженному таинству изблевал сей адский сосуд, — проговорила смеясь Наташа.
— Неужели вы признаете мормонизм, Петр Евсеич?! — почти с испугом воскликнул Струков.
— То многоженство, а это — общеженство, — мягко поправил Перелыгин.
— Тогда и общемужество?
— Само собой.
— Но, в таком случае, простите меня… — Струков не решился докончить и только побагровел от негодования.
— Разврат, желаете сказать? — спокойно помог ему Петр Евсеич. — Да-с, кто развратен, для того разврат. Как и в единобрачии. А говоря вообще — самая трезвая постановка физиологического вопроса.
— Тогда и у хлыстов трезвая?
— Ги, ги, ги! Я и забыл про хлыстов-то. Да-с, и у них трезвая-с. Пожалуй, еще почище, нежели в аристовщине… Да что, Алексей Васильич, в этом деле нужно разобраться. Ведь это страшные слова одни-с. Ведь ежели понимать по совести — так либо безбрачие, и сурьезное, по Оригену: отсеки уд твой, либо — туши огни, как у хлыстов. Само собой, у них это по-мужицки, но я принцип беру, не форму, — форму возможно обдумать и тово… поскладней. Но во всяком разе — где ваше единобрачие, там обязательно лупанарий, — хороша тоже поправка! — а ежели не лупанарий, так вот эти трагедии разные. Зачем, спрашивается, бежать к следователю? Сама чахоткой кончила, малый спился… Окончательно выше моего понимания. Вникните посмелей, отчего магометанство не знает проституции? Отчего у тех же хлыстов нравы не в пример чище, нежели в ваших православных деревнях? То-то и оно-то, Алексей Васильич. С природой очень умничать не пристало. Я вам вот еще что доложу-с…
Но дальше Струков не мог стерпеть. Теперь уже не смелость выражений возмущала его, а эта апология безнравственности, это «поругание любви». И не любви вообще, — о, если бы речь шла только об этом, теория Перелыгина и то, что он рассказывал о странном сектантстве, пожалуй, заинтересовала бы Алексея Васильевича и, кто знает, подвинула бы и его на смелые мысли. Но теперь ему казалось, что речь идет именно о его любви и что Наташа недаром так загадочно молчит, — что она, может быть, соглашается с отцом, может быть, представляет его безобразную теорию идеалом. И все в нем заныло от тоски, от негодования… от ревности, — от вихрем пронесшейся нелепой мысли, что Наташа, может быть, жила уже по Аристову! И он с необыкновенной горячностью напал на Петра Евсеича, с необычайным для самого себя красноречием стал доказывать, что «любовь столько же индивидуальна, как личность», что «коренясь в темных недрах физиологии, она расцветает в самой высокой душевной сфере», что «это не физиологический вопрос, но вопрос всей жизни — больше чем религия».
— Кощунственно то, что вы говорите! Безбожно то, что вы говорите! — кричал он с такой яростью, что немцы опять презрительно зафыркали, а старушка с фальшивыми зубами пересела подальше. — Это значит сводить человечество к звериному состоянию… у зверей ведь тоже нет продажного разврата и чистые нравы!.. Это значит растоптать святыню, погасить солнце, обратить мир в конюшню!
