Том 2. Повести и рассказы
Том 2. Повести и рассказы читать книгу онлайн
Редкое творческое долголетие выпало на долю В. Вересаева. Его талант был на редкость многогранен, он твердо шел по выбранному литературному пути, не страшась ломать традиции и каноны. Во второй том вошли повести и рассказы: На повороте, В степи, Об одном доме, Мать, Звезда, Перед завесою, Два конца, Проездом, На высоте, Враги, В мышеловке
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Этому же учили людей жрецы. Это же доказывали ученые. Но напрасно звучали их проповеди. То и дело разносилась весть, что некий юноша или девушка ушли из родного гнезда. Куда? Не по пути ли, указанному Адеилом? И с ужасом чувствовали люди, что если опять засияет на земле свет, то придется волею-неволею взяться наконец за громадную работу, и нельзя будет отойти от нее никуда.
Со смутным беспокойством вглядывались они в черную даль. И казалось им, что над краем земли уже начинает мелькать трепещущий отсвет приближающихся звезд.
Перед завесою
Началось это под вечер, после обеда. На террасе дачи играли квартет Гайдна «Семь последних слов Христа». Мы сидели на скамейке под соснами; пахло смолою, окрестный бор тихо шумел, и казалось, что над головами медленно волнуется огромное сухое море. А за поляною, на крутом берегу Оки, серел в дымке городок, над скученными, маленькими домиками высоко поднимались белые церкви.
В звуках, несшихся с террасы, росла и развертывалась огромная драма. Чуялось близкое веяние смертных мук, великая душа боролась с их унижающею силою, побеждала ее и вновь изнемогала; на фоне сухих, колющих звуков пиччикато звучало скорбное: «жажду!» — и последний смертный вопль тонул в грохоте землетрясения, в содрогании ужаснувшейся природы перед гибелью творящей жизнь силы, которую жизнь же уничтожала.
— Еще! Еще раз!
Они начали снова. И снова развертывалась жуткая драма, и она казалась теперь еще глубже и значительнее. Кругом становилось все тише, сухое море в вершинах сосен волновалось все медленнее. Стало странно-тихо; как будто воздух с растущим вниманием вслушивался в то, что рассказывали звуки.
«Истинно говорю тебе: ныне же будешь со мною в раю!» — начали скрипки… И вдруг какие-то чуждые, широкие звуки стройно и торжественно влились со стороны в мелодию. Это было неожиданно и удивительно. Что это, откуда? Воздух-ли вдруг таинственно ожил и откликнулся и, пораженный тем, что услышал, заговорил, сам не замечая, в одно со скрипками? «Бо-ом! Бо-ом!» — продолжал звучать воздух, и только теперь становилось понятным: в городке зазвонили к вечерне, и это звучал колокол, — звучал мерно, уверенно, как раз в такт и в тон музыке. И это было не менее удивительно.
На террасе засмеялись, музыка оборвалась.
— Заметили, господа? — в восторге хохотал гимназист Сережа, игравший вторую скрипку. — Прямо, прямо в такт! Бо-ом, бом, ра-бом, та-ра… Бом!..
— И в тон тебе, как раз в ми-бемоль! — засмеялся доктор. — Маша, слышала?
Кругом смеялись, а колокол вдали продолжал сосредоточенно звенеть; он как будто гнушался этим смехом и, — серьезный, строгий, — один продолжал то дело, которое начал вместе со скрипками. И другие колокола подхватили его голос и понесли вдаль, через реку и боры.
И вот, что-то странное произошло со мною: перед глазами как будто распахнулась какая-то невидимая завеса. Все кругом вдруг одухотворилось, природа и люди слились в единую жизнь, и огромная тайна почуялась в этой общей, проникающей все жизни. Звуки колоколов, дрожа, плыли в даль, — и тихое, просторное небо наклонялось к ним и ласково принимало в себя, и даль тянулась им навстречу, и в чаще бора что-то прислушивалось и пряталось в зеленую тьму. Люди смеялись и пошло острили, но на их лицах тоже лежал отсвет этой одухотворившейся общей жизни.
Играть кончили. Мы сидели на террасе за самоваром, разговаривали, смеялись. И я болтал и смеялся, а в душе было прежнее необычное ощущение, что все кругом живо, и что передо мною начинает раскрываться большая, радостная тайна этой всеединой жизни.
Пора было идти. Я простился, переехал на пароме Оку и вышел на большую дорогу. Широкая и прямая, заросшая муравкою, она тянулась меж старых ив и, казалось, вела куда-то бесконечно далеко. Был конец августа, жнивья стояли голые; густая сероватая дымка затягивала даль. С запада дул сильный, сухой, удивительно-теплый ветер; он рвался к телу и мягко охватывал его, хотелось сбросить одежды, всем телом отдаться этим мягким, теплым ласкам. И теперь вокруг еще яснее чувствовалась эта близкая, всеобщая и необычная своею одухотворенностью жизнь. Ивы грустно бросали ветру свои желтые листья, полынь на межах билась и дрожала, охваченная смутным предчувствием, глупые сухие былинки на краю дороги весело и шаловливо изгибались. А ветер в безумной тоске припадал к ним и целовал, целовал без конца. Чувствовалось прощание надолго. Это лето прощалось со всем, что оно родило и вырастило, с чем сжилось, и на что надвигалась убивающая зима.
В рассказе это было бы, может быть, недурным «поэтическим образом». Но я не мог теперь принять этого, как образ. Мною так несомненно ясно ощущалось живое, действительное чувство в безумных ласках ветра, так ясно ощущалась живая жизнь в окружавшей природе, — совсем, как тогда, когда вечер всею своею глубокою тишиною вдруг откликнулся на то великое, о чем важно и сосредоточенно зазвонил колокол. И опять за всем, что жило вокруг, смутно чувствовалась какая-то другая жизнь, — непостижимо-огромная, таинственная и единая; из неё исходило все, и все ею объединялось, и перед нею смущенно отступало сознание, потому что она была совершенно чужда всем его меркам.
Все жило вокруг. Но что было мучительно, — этой ключом забившей отовсюду жизни я не мог серьезно принять ни умом, ни чувством. А между тем что-то в глубине души страстно тянулось к ней и принимало ее жадно, всю целиком. И стремление это росло из глубины, вздымалось, как дым из расщелины скалы; оно пьянило и властно охватывало душу… Да почему я должен принимать то, что мне предписывает ум? Пусть он бунтует, пусть разъедает все; его трезвая правда — это лживая правда белого дня; есть высшая правда, которою жива вечно-обманывающая и вечно-чарующая ночь. Ум холодно говорит: «нет живой целости и общности всего, все раздельно и самостоятельно; только мертвая, слепая энергия переливается в бесконечных пространствах и творит разнообразные формы жизни. Живое же единство мира — лишь в твоей голове, оно — лишь отвлечение и комбинирование полученных ощущений»… И завеса запахивается, мир обесцвечивается и распадается на миллионы отдельного; тускнеют люди и природа.
Но почему же так неудержимо рвется к этому единству душа? Почему хочется широко раскрыть руки перед мировым простором и сказать: да, ты жив, жив не собранием жизней, а единою, могучею жизнью, способною на великую мысль, на великую радость и скорбь; и в этой общей жизни братья мои — и тот мужик, который пашет там за погостом, и его лошадь, и дуб над оврагом, и облачко на небе; и в этой общей жизни — оправдание жизни и её цель. Падают, сами собою решаясь, самые её непонятные и тяжкие загадки. Как можно принять настоящее во имя далекого будущего? Чем может быть искуплено калечение или гибель хоть одной жизни? Как не отчаяться, видя, что твоя «свободная душа» — только тень, бросаемая на землю неподвластною тебе жизнью? Все становится радостно-понятным, потому что нет ничего отдельного, нет прошедшего и будущего, все заключается в каждом и каждое во всем… Да, здесь, и только здесь правда, потому что она дает душе жизнь.
Огненно-красное солнце уходило в буро-серую муть горизонта, и эта муть клочьями въедалась снизу в ясный диск. С севера медленно росла желто-серая туча, — странная, сверху резко отчерченная от неба, а сама вся ровная, без теней, без контуров внутри, как усыпанная желтоватым пеплом пустыня. Солнце скрылось, в сухом, темневшем воздухе носился ветер и покрывал своими теплыми поцелуями травку, жнивья, деревья и меня. Я стоял и смотрел, охваченный раскрывшимся передо мною таинством, чувством великой общности со всем, всем, что было кругом. И как мог я раньше быть так слеп, чтоб не видеть этой проникающей все жизни? А в детстве я ее чувствовал; я ночью подходил к окну и смотрел в сад: в смутном сумраке таинственно дремали кусты сирени, на бледном фоне неба шевелились странно-живые ветки, и все жило своею особенною, загадочною жизнью. Отбившийся, забредший в сторону, я теперь возвращался к ней, к этой недоступной уму, но покорявшей душу светлой тайне жизни.