Сегодня и завтра, и в день моей смерти
Сегодня и завтра, и в день моей смерти читать книгу онлайн
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Я на время оторвался от книги -- пишу об одном литераторе. Для чего, для кого? Как всегда -- для корзины. Или -- в стол, как делают настоящие, непродавшиеся писатели. Но не мне на это рассчитывать -- у них все же имя. Но пишу, сердясь на него, на себя. До утра его не "разденешь" -- семь семенов надето на нем. И зачем я устроил с ним толковище? Лучше многих и многих он -- честный, и сердиться на него горазд нечего. Но тошнее всего, что стыжусь поднять голову от стола -- туда, где глаза твои с укоризною светят в меня: "Папа, зачем тебе это? Папа, все равно меня нет и не будет. Поговори лучше со мной, папаня. Где мама? Что она делает? А где тетя Лина? Что делаете вы все? Папа, ну, папочка, скажи же мне что-нибудь". Доченька, прости меня, милая. Мама спит. Тетя Лина на юге, с дядей Володей. "С кем, с кем?" Ну, с Володей. Ты не знала его? А он уже был, когда ты была. Теперь и я знаю его, других тоже. Будет время, лет через сорок, и она придет к тебе, сама расскажет, что же это такое -- юг, любовь, преферанс. А я, доченька, третью ночь все вожусь с одним дяденькой, ты прости уж меня. Отложу, лягу, а в подушке пульс мой колотит, попискивает. Не хочу его слышать, не могу его слышать -- твой вспоминается. Вижу, вижу дальнейшее, то, что мне предстоит воскрешать. А мне все же, Лерочка, надо спать. И стараюсь я думать о разных писателях, о хороших и тех, которым писать не о чем. Но пишут они ни о чем. А ежели есть, все равно (по чужой вине) пишут они ни о чем. Ни о чем же писать, значит, ничего не писать.
Ночь иль утро? Там, в низине, у ондатрового ручья, ночь была глуше, влажнее. Кот хозяйский, рыжий, вальяжный, брел травой, тускло темной, прохладной. Он и Яшку мог съесть. Да, пропал наш грачонок. Он все дальше, выше залетывал, жировал в огородах, раскачивался на сосновых лапах. Не являлся однажды до самого вечера, а потом и вовсе день, два. "Саша, знаешь, Яшка пропал. Уж мы с Лерочкой кричали, кричали... Боюсь за него". Я пошел к огороду, от ручья: там грядки, там сосны. "Яша, Яша!.. -- взывал, уже не надеясь. Надо перья искать. -- Яшка?!" Он неслышно спланировал, туго-звонко затрепетал, тормозя крыльями над моей головой, сел на плечо, кья, кья!.. А назавтра исчез, навсегда. Где ты, птаха любимая? Может, к стае прибился, завел семью, ребятишек пестуешь. Живи, милый. Не хотим думать, что тебя нет.
Восьмого июля мы двинулись в город. Я первым: узнать, как там в нашей родной Госпитальной. Не засохла ли дружба, не позарастали ль тропки-дорожки. "Дя-а Сафа, вы в го-од? В Ленингъад? А пчу в Ленингъад?" -- "Леша... -тоненько, электричкой, продребезжал добро-глупым козлетончиком дед, -- идем к бабушке, завтракать". -- "А пчу завтакать? а пчу завтакать?"
А я думаю на ходу, Лешенька, о справедливости. Но думаем ли мы, скажи, Лешенька, о справедливости, когда она сама думает о нас.
Тихо было на институтских аллеях. Вековые тополя расставили венозно-коростные ноги, затянули темно-зеленой листвой небо. На дорожках темные лужи, отороченные кружевным тополиным пухом. Отдыхает студенчество, и лениво влачится больничная скука. Дребезжат все те же тележки едальные, вызванивают бидонами, ведрами, погоняемые объемными няньками. Отгулявший положенное медлюд кое-где беловато высвечивает приглушенные тени дорожек. Исповедуясь, что ли, пророча или просто жалея -- о чем они шелестят там, наверху, тополя? Не прочтешь в этих лаковых листьях, и напрасно ветер доворачивает их жестяною подкладкою к солнцу. Не прочтешь-- если страшно прочесть. Если нужно прочесть.
Наша заведующая пересела со старого корабля в новый ковчег -- в соседнее отремонтированное здание. Евдокия Степановна, заместительница, быстро вышла ко мне, и улыбка ее неизносная все так же дрожала на поблекшем и милом лице. Но как встретит в начальниках? К чести новой заведующей -ничего не стронулось в ней, не налипло ни крошечки важности: да, примем. Поблагодарил, вышел и увидел, как два колобка от дорожки скатывались к дверям -- Люся с Викой.
-- Доченька, иди раздевайся, я сейчас приду. Слышали? Так было, так было!.. Ну, думали: все. -- Неостывший ужас темно округлил и без того круглые глаза. -- Но тут нарывы пошли, и этот процесс помог справиться, дал положительную реакцию на кровь. Мы уж отцу телеграмму послали. Завтра
он улетает. Маришка? Ну, она хорошо, -- осветилась. -- Уже говорит: мама, мама и Вика, пытается. Документы оформлять на нее будем. Хотим забирать. Бабушка у нас в Пушгорах просит ее.
Да, где-то есть, наверно, Пушгоры, Париж, Колыма, а мне -- на Чайковского. Где еще не было вас. Ждал на улице. "Сашуня! -- в светлом импортном плащике, с увесистым соломенным кренделем, заломленным набок, Лина тревожно сияла навстречу. -- Ну, еще нет? Я уже звонила Нине Акимовне. Она здесь, ждет. Я поднимусь к ней. Сашечка, ты не будешь ругаться: я помидоров купила, ягод, Надежда там суп доваривает и судака она сделает, как ты велел, по-польски". Спасибо, Ли-ночка, спасибо, но как царедворно подает: ты не будешь ругаться?
-- Теть Ли-ин!..
Батюшки, мы и не заметили, как напротив ошвартовалось такси, и стояла ты на краю тротуара, обеспокоенно отстраняемая мамой. В новом малиново-свекольном плаще, с синими отворотами, ладная и веселая. "Маманька!.."-- ринулась Лина в бурлящий, рычащий, густомашинный поток. Присела, расцеловала, взяла за руку, и пошли. Чтобы вскоре выйти. Первой увидел Тамару, лицо воспаленное до багровости, насупленно, но еще от дверей, лишь глазами столкнулись, улыбнулась вымученно, кивнула: не волнуйся, мол, ничего страшного. Одеваемся, выходим на лестницу, и вот тут с верхних ступенек белым лебедем, светлым сиянием нисходит Калинина. И нельзя не отметить вологодско-японские скулы, близорукие, прохладно насмешливые глаза, ядовито умный широкий рот и, конечно, высокую статную полетистость, что присуща лишь сильным натурам. Личность! И планирует Личность к нам, улыбается широченно, родственно. А потом собрала гармошкой улыбку с подвяленных возрастом губ и дослышал ее подавленный вздох. "Альсан Михалыч, Тамара Федоровна, давайте, я посмотрю Лерочку. Заодно уж?" -- "Если вам нетрудно, Людмила Петровна. Спасибо!" -- "Я с вами!" -- храбро делает шаг наш могучий и добрый друг. "Идемте,
идемте, Линочка", -- тонко улыбается Калинина.
Они теперь тоже приятельницы. Кажется, нет на земле человека, которому Лина не смогла бы стать тем, чем захочет. Если снять с нее импорт, если отвлечься от броского и довольно нескладного -- что останется в этой маленькой женщине? Такого, на что бы шел столь завидно упорный мужской клев? Останется то, что, пожалуй, важней камуфляжа: умение стать необходимым. Чем угодно. Всем, что надо другому. Даже тем, в чем он сам себе не признается. А еще быть другом -- незатейливым, легким, всепонимающим и... полезным. Стать другом тому, кто нужен. А кто нужен ей? Тот, кто нужен сегодня. И завтра, и в день моей смерти. Да, великое это умение -- будучи ловкой до поддона, быть до самого дна искренней. Но все бы это потухло, не сдвинулось с места, если бы в этот маленький вездеход не был упрятан тысячесильный двигатель. И вообще есть непреложный закон: если ты любишь другой п о л, он тебя тоже будет любить. Как - вот уж это у всех по-разному.
-- Ну, -- сказала Тамара, -- Акимовна говорит, что все по-прежнему. Только, кажется, немножечко опустилось.В носу. -- А небо? -- Не смотрела. И вообще как-то так, невнимательно, беспечно,... -- передернулась. И тут же одумалась, -- но вообще сказала, что в больницу пока ложиться не надо.
Можно на даче жить.
Теперь, изредка "размышляя" о ком-нибудь, ну, допустим о правителях, диву даюсь, отчего ж это люди не берут себе в поводыри здравый смысл. Так, чтобы и себе, и другим добро делать. Сколько сил убивают на удержание того, что держать уж не надобно, что труднее держать, нежели бросить, что само уж из рук валится. И посмотришь назад и увидишь, что одним лишь поворотом души, отказом от всех усилий достигалось бы главное. И понять сие невозможно. И тогда -- "размышляя"-- вижу нас: как же мы не желали самоочевидного видеть, как мы прятались, испуганно огораживались надеждами, домыслами. И понятней становятся те: они тоже не могли и помыслить себя иначе. И безумие кажется им единственною стезею разума.