Опавшие листья (Короб второй и последний)
Опавшие листья (Короб второй и последний) читать книгу онлайн
В.В. Розанов (1856–1919 гг.) — виднейшая фигура эпохи расцвета российской философии «серебряного века», тонкий стилист и создатель философской теории, оригинальной до парадоксальности, — теории, оказавшей значительное влияние на умы конца XIX — начала XX в. и пережившей своеобразное «второе рождение» уже в наши дни. Проходят годы и десятилетия, однако сила и глубина розановской мысли по-прежнему неподвластны времени…
«Опавшие листья» — опыт уникальный для русской философии. Розанов не излагает своего учения, выстроенного мировоззрения, он чувствует, рефлектирует и записывает свои мысли и наблюдение на клочках бумаги. Почему произведение носит название «Опавшие листья»? Потому что в оригинале рукопись его представляла два короба с ворохом исписанных листочков.
«Чем старее дерево, тем больше падает с него листьев…» Каждый лист — размышление автора о том или ином событии в жизни.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
У детей — всех — чудная лесная память. Лет 6 назад, за Териоками, мы забрались совсем далеко и совсем в глушь, перескочив какие-то плетни и пробравшись через какие-то болотца. Вдруг — вечереет. Я испугался: мама ждет к ужину, мама будет испугана. «Дети, скорее домой, темнеет!!!» Все — тут в один момент.
Я совершенно беспамятен, и знаю в общем — куда идти, но совершенно не помню дороги — где именно проходили. А ведь можно попасть в полуболотца и не выбраться до утра. Вдруг дети кричат. «Папа — сюда, папа — туда!!!» И Васька, такой крошечный, едва 7-ми лет, шагает уверенно, как король или старый лесовик. «Вон — береза, мы проходили мимо, вон — бугор, тогда остался влево». Так как уже темнело, то мы почти бежали, а не шли; и не прошло часа, как послышались «ау» прислуги, высланной нам навстречу.
Мама, вся обессилев от испуга, говорила:
— Что же это вы со мной делаете?..
— Ну, мама! — дети наши, как лесовики, их можно куда угодно пустить, не заблудятся.
И Таня, и Вера, и Варя — все как герои. Точно выросли, «доведя папу домой». И грибы. Корзинки. И сейчас — чистить на кухне (лучший момент удовольствия, «торжество правды» и «награда за подвиг»).
Чего же, в образовательном отношении, стоит один такой вечер; и неужели его можно заменить знанием:
Много есть имен на is
Masculini generis:
Panis, piscis, crinis, finis. [27]
О, черт бы их драл!!!
Но пусть это жестокая необходимость — в ноябре, в октябре, а не когда
Роняет лес багряный свой убор.
Да, и эта строка для меня тоже миф. Мы ничего теперь этого не видели. Мои бедные дети, такие талантливые все, но которым ученье трудно, — никогда этого не видят.
Не видят, действительно, этого оранжевого великолепия лесов. А что ребенок, в 7-11 лет, почувствует, увидев его, — кто иссчитал? кто угадал?
Может быть, оранжевый-то лес в детстве спасет его в старости от уныния, тоски, отчаяния? Спасет от безбожия в юности? Спасет отрока от самоубийства.
Ничего не принято во внимание. Бедная наша школа. Такая самодовольная, такая счастливая в убожестве. «Уже проходим алгебру» (с сопляками, не умеющими утереть носа).
Необыкновенной глубины и тревожности замечание Тернавцева, года 3 назад. Я говорил чуть ли не об университетах, о профессорах, может быть, о правительстве и министрах. Он меня перебил:
— Пустое! Околоточный надзиратель — вот кто важен!
Он как-то повел рукой, как бы показывая окрест, как бы проводя над крышами домов (разговор был вечером, ночью):
— Тут вот везде под крышами живут люди. Какие люди? как они живут? — никто не знает, ни министр, ни ваш профессор. Наука не знает, администрация не знает. И не интересуется никто. Между тем какие люди живут и как они живут — это и есть узел всего; узел важности, узел интереса. Знает это один околоточный надзиратель, — знает молча, знает анонимно, и в состав его службы входит — все знать, «на случай»; хотя отнюдь не входит в состав службы обо всем докладывать. Он знает вора, — он знает проститутку, — он знает шулера, человека сомнительных средств жизни, знает изменяющую жену, знает ходы и выезды женщины полусвета. Все, о чем гадают романы, что вывел Горький в «На дне», что выводят Арцыбашевы и другие — вся эта тревожная и романтичная жизнь, тайная и преступная, ужасная и святая, находится, «по долгу службы», в ведении околоточного надзирателя, и еще, «по долгу службы», ни в чьем ведении не находится.
Он почти только недоговорил, или мысленно я договорил за него:
— Вот бы где служить: где подлинно — интересно, где подлинно — всемогущественно!
Я только ахнул в душе: «В самом деле — так! и — никому в голову не приходило!»
Он как-то еще ярче и глубже это сказал. Почти в этом смысле: все службы — призрачны и литературны, а действительная служба одна — это полицейская.
Сам Тернавцев — благороднейший мечтатель, à la Гамлет. И вдруг — такая мысль!
(20 августа. 12 ч.).
Только русская свободушка и подышала до евреев.
Которые ей сказали «цыц»:
И свободушка завиляла хвостом.
Вся русская «оппозиция» есть оппозиция лакейской комнаты, т. е. какого-то заднего двора — по тону: с глубоким сознанием, что это — задний двор, с глубокой болью — что сами «позади»; с глубоким сознанием и признанием, что критикуемое лицо или критикуемые лица суть барин и баре. Вот это-то и мешает слиться с оппозицией, т. е. принять тоже лакейский тон. Самым независимым человеком в литературе я чувствовал Страхова, который никогда даже о «правительстве» не упоминал, и жил, мыслил, и, наконец, служил на государственной службе (мелкая и случайная должность члена Ученого комитета министерства просвещения с 1000 р. жалованья), имея какой-то талант или дар, такт или вдохновенье вовсе не интересоваться «правительством». То ли это, что лакей-Михайловский, «зачарованный» Плеве, или что «дворовый человек» — Короленко, который не может прожить дня, если ему не удастся укусить исправника или земского начальника или показать кукиш из кармана «своему полтавскому губернатору». «А то — и повыше», — думает он с трясущимися поджилками. «На хорах был пристав: и вот Анненский, сказав после какого-то предостережения, что пусть нас слушают итам — показал на хоры», — пишет Любовь Гуревич, — т. е. показал на самого пристава!!! Какая отчаянная храбрость. Страхов провалился бы сквозь землю от неуважения к себе, если бы в речи, имеющей культурное значение, он допустил себе, хоть минуту, подумать о приставе. Он счел бы унижением думать даже о министре внутренних дел, — имея в думах лишь века и историю. Вот эта прелестная свобода не радикалов — к ним и манит, т. е. манит к славянофилам, к русским, которые решительно ничего о «правительстве» не думают, ни — «да», ни — «нет», и — «да», и — «нет». Когда хорошо правительство поступает — «да», когда худо, бездарно, беспомощно — «нет». Правительство есть просто орган народа и общества; и член общества, писатель, смотрит на него как на слугу своего, т. е. слугу таких, как он, обывателей, граждан. Так. образ., признание «верховенства власти» есть у радикалов, и решительно его нет у «нашего брата». Вот чего не разобрано, вот о чем не догадываются. Политическая свобода и гражданское достоинство есть именно у консерваторов, а у «оппозиции» есть только лакейская озлобленность и мука «о своем ужасном положении».
казалось бы, в этом ведь христианство: все — покорять закону согласия, мира, тишины. Но, именно, в христианстве, — не в мусульманстве, не в еврействе, — две тысячи лет бьется другой принцип:
И все в этом задыхаются.
Кажется, что в нашем браке — и не Евангелие, и не Библия (уж, конечно): это — римский государственный брак. Отцы Церкви были все обывателями Греко-Римской Империи, или — чисто Римской: и понятие об «основной социальной клеточке» взяли из окружающей жизни.
Вот почему мои порывы к новой семье хотя кажутся и суть «антиканонические», но суть подлинно евангельско-библейские стремления, и только антиримско-языческие, неосторожно взятые в «каноны».