Сумерки божков
Сумерки божков читать книгу онлайн
В четвертый том вошел роман «Сумерки божков» (1908), документальной основой которого послужили реальные события в артистическом мире Москвы и Петербурга. В персонажах романа узнавали Ф. И. Шаляпина и М. Горького (Берлога), С И. Морозова (Хлебенный) и др.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
— Ти желаешь с нею петь? — произнес он, на мгновение отрываясь от сигары. — Gut Aber [168] — что же ти намерен с нею петь?
— А почем я знаю? — отрывисто говорил Берлога, кружа по режиссерской в обход письменного стола, над которым склонился строгий профиль Савицкой. — Почем я знаю? Что она умеет, то я и буду с нею петь… Мало ли?.. Ну, — «Демон» там… «Онегин»… «Юдифь»… «Князь Игорь»… «Маккавеи»… что еще? [169]
Елена Сергеевна резко подняла голову. Берлога, словно нарочно, называл оперы, где до сих пор неразлучно и неразрывно создавался успех их обоих. Но Мешканов, не заметивший ее движения, не дал ей сказать готовые сорваться с губ слова.
— То есть, проще сказать, — на карту весь ваш избранный и любимый репертуар? — воскликнул он и загрохотал: — Хо-хо-хо-хо! Андрей Викторович! Многоуважаемый! Досточтимый! Спешите! Несносно спешите! Зверски опережаете события и, верьте опыту, ежеминутно хватаете через борт!.. Я не отрицаю: орган у госпожи Чайниковой благодатный… от некоторых нот бегут по спине благодарные этакие мурашки, и — tous mes compliments à vous [170], Александра Викентьевна! — девица обучена надлежаще и экспрессии весьма не лишена… весьма-с… Но — как примадонна?! С вами?! Разве возможно?! Ответственность, сударь мой, — ответственность огромнейшая! Хо-хо-хо-хо! Жестокую на себя ответственность пред публикою и пред театром изволите брать, — хо-хо-хо-хо! Вы поговорите с нею, с г-жою Уточкиною этою: ведь при всем своем голосе, она же — тумба!..
— Ах! — негодуя, вскрикнула Светлицкая.
Но Мешканов, — вошедший в дилетантский раж, который по временам так был ему свойствен и, когда находил, совершенно вышибал его из колеи театральной политики, — только замахал на нее руками.
— Да-с! Да-с! Да-с! Тумба! Дура петая!.. По-нашему пошехонка, а древний грек сказал бы, что она происходит родом из города Абдер!..[171]
— Мартын Еремеич? — опять взвизгнула обиженная Светлицкая, а Юлович хохотала.
Ободренный успехом, Мешканов продолжал живописать.
— И притом-с, — хо-хо-хо-хо! — рожа не рожа, а на то похоже. Конечно, телосложение имеет… ну и всякое там молочное хозяйство в достаточном изобилии… хо-хо-хо-хо!.. Но ведь, собственно-то говоря-с, подобных лупёток а la russe [172] в каждой прачечной по тринадцати на дюжину дают-с… хо-хо-хо-хо!..
— Да что мы держим, Мешканов? — осадил его Берлога. — Раскричался о красоте, как гусь на дурную погоду!.. Что мы держим? Оперный театр или публичный дом? Нам не красавицы нужны, а примадонны!
Мешканов умолк, ворча про себя:
— Ну тоже, знаете, нельзя же, чтобы рожею наводила уныние на фронт… Parole d’honneur! [173] Хо-хо-хо-хо!
Берлога стоял на своем.
— Я Пташкиной лично не знаю и знать ее, собственно говоря, не хочу. Я не знаю, как она говорит. Очень может быть, что и глупо. Но поет она умно и со вдохновением.
— Ей аплодировал Orchester, — послышалась неожиданная ворчливая поддержка из облака, за которым скрывался Рахе.
— Да-с! — подхватил Берлога, — ей аплодировал оркестр, и, согласитесь, уж это — необыкновенно… Между своими скромничать нечего… Мы все — артисты с именем и стоим кое-чего… Однако много ли таких вечеров можем мы — каждый — вспомнить в своей карьере, чтобы наше искусство растрогало и заставило аплодировать оркестр? Оркестр — суровая, взыскательная музыкальная коллегия. Обыкновенно он, в своем замкнутом звуковом педантизме, так глубоко презирает нас, певцов, что даже и не слушает, — у него одно в спектакле свято: капельмейстер и его палочка. Они издеваются над слабою нашею музыкальностью. Наши вольности в ритме, наши зыбкие тональности, которые мы извиняем себе, потому что их не слышит публика, — для них уже смертные грехи против искусства. Ты, Маша, неоцененный клад для оперы, ты — замечательная, иногда великая прямо артистка. Ты — истинный, золотой человек для публики. Но посмотри: весь зал трещит рукоплесканиями тебе, а оркестр холоден как лед… много, много, что снисходительно улыбаются…
— А — что я с ними, змеями немецкими, поделаю? — добродушно откликнулась Юлович. — Я люблю, чтобы у меня от пения душа горела, а они там, в берлоге своей, только знай долги наши считают: где я за такт заскочила, да — где со вступлением опоздала, да где вместо «до-диеза» попала в «ща-бемоль»…[174] Сухари каторжные! Вот все равно что этот твой, Леля, ирод!
Она указала пальцем на Рахе. Тот оделся дымным облаком и провещал:
— Искусство любит мера и точность, а вы, Маша, лишены мера и точность. Я всегда говорил вам, что вы себе имеете один ваш большой голый талант, который изливаете через ваше весьма широкое горло. О, если бы вы имели когда-нибудь одна хорошая школа и приобрели себе классический метод!
— И ничего бы тогда из меня не вышло! — хладнокровно возразила Юлович.
— Warum?
— Darum [175], батюшка, что я русская растелепа… вот зачем! Что немке здорово, русской бабе смерть… Понял?
— Елена Сергеевна не есть немка…
Юлович скорчила гримасу отчаяния и махнула рукою.
— Хуже!
Берлога ораторствовал.
— Да-с! Пеночкина поет умно и с вдохновением. И на сцене она стояла красиво и с достоинством, даром что в первый раз… новичок, дебютантка! И совсем не было заметно, что она некрасива. Мясов немножко слишком природа ей отпустила, действительно. Да ведь где же они — эти примадонны, стройные, как пальмы? Елена Сергеевна — феномен, исключение, игра природы! А то ведь это просто закон физиологической насмешки какой-то. Чуть оперная певица перевалила за двадцать пять лет… вашей-то ученице, Саня, поди, уже есть они? Она очень молоденькою не выглядит…
Светлицкая ответила двусмысленною ужимкою, выразившей без слов: «По секрету и между своими не буду лгать: около того…»
— Ну вот! Как певице за двадцать пять лет, сейчас ее в тук гонит. И чем поэтичнее и чувствительнее роли она изображает, тем больше и коварнее одолевают ее жиры. Все знаменитые Валентины — от шести пудов веса и с походцем! Из десяти Маргарит дай Бог чтобы половину десятичные весы выдержали! [176]
Маша Юлович фыркнула.
— Чему?
— Я о себе…
— Ну?
— Вспомнила, как я гастролировала в Харькове… Раёк там — ужасные охальники… Пела я Амнерис в «Аиде»… [177] Ну, знаешь, всю эту мою большую сцену… «Палачи вы! Проклинаю я вас! Милосердье небес за меня отомстит! Проклинаю я вас!..» Руки голые к небесам… потрясаю… чрезвычайно как хорошо! в ударе!.. А из райка вдруг нахал какой-то, комик непрошеный, выискался — спрашивает подлец соседа громко, на весь театр: «Зачем же эта дама вверх ногами стала?..» Понимаешь, будто он мои руки за ноги принял…»
— Ты что же?
— А ничего. Плюнула в ту сторону и тоже на весь театр сказала ему «свинью».
— Не свистали?
— Нет, — за что? В провинции публика храбрость любит.
— Итак, милостивые государыни и милостивые государи, — уже слегка комически продолжал Берлога, чувствуя, что анекдот Маши Юлович понизил враждебную ему температуру, — падает последний пункт возражений против нашей дебютантки. Если в труппе нашей имеются певицы, у которых, по собственному их свидетельству, публика принимает руки за ноги, что не мешает нам считать этих певиц первою нашею гордостью и драгоценностью, — то какое же основание имеем мы не допускать на свою сцену певицу только за то, что Господь Бог немножко расширил, как выражается Мартын Еремеич, ее молочное хозяйство?
— Хо-хо-хо-хо! — откликнулся Мешканов. — Да я не против… Если вы, досточтимый, так крепко стоите за нее, разве я возражу хоть словом? Я не против! Совсем не против, а напротив: да будет ей триумф! да будет ей триумф!
— С вашей стороны, старый грешник, было бы тем неблагодарнее и гнуснее быть против, что ведь я-то знаю ваши бурбонские вкусы: вам именно такие женщины нравятся…[178]
— Хо-хо-хо-хо! Говорите за себя, говорите за себя…
— Нет, я-то вполне бескорыстен, ибо мое целомудрие и возвышенность чувств общеизвестны. Для меня женщины, в которых так много материи, подверженной закону земного тяготения, не существуют. Я люблю в женщине порыв вверх, воздушные линии и краски, воплощенный кусок голубого неба, облако, подбитое эфиром… Да-с! Офелию, Миньону, Лауру у клавесина…[179]