Случайное обнажение, или Торс в желтой рубашке
Случайное обнажение, или Торс в желтой рубашке читать книгу онлайн
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
ПЫЛЬНАЯ БАЛЛАДА
Молчу. Один. Перед листом бумаги, как будто перед совестью своей ответ держу, и не меняю флаги, и белый — не взовьётся, хоть убей!
Не сдамся ни тоске, ни скуке, ни позору быть притчей во языцех земляков… Я из родной избы повымел столько сору, что пыль набилась в лёгкие стихов. Я так восторженно орал мальчишкой песни, бездумно гирями бумажными играл, звал стихопад, потом стихообвал чуть не прибил и тем исход чудесней.
"Мне — 30. Волос хоть и поредел, но нет тонзуры. Голос мой не жидок. И столько впереди серьезных дел, и столько нераздаренных улыбок. Мне тесен ворот истин прописных и ногу жмет башмак знакомых улиц, и я спешу на поиски весны, и не хочу, чтоб мы с ней разминулись.
Весна, весна! Скудеет государство без золотого таинства любви, и если на бегу ты обознался, одну весну на выручку зови. Пыль на зубах скрипит, и скряга-случай боится медный фартинг золотить, и ветреная туча рвет солнца нераскрученную нить. В глазах темнеет. Липовую оголь, весна, зеленой влагою насыть! Русь-тройка, как тебе молился Гоголь! Нельзя, родившись здесь, отчизну разлюбить!
Я сетовал на городишко свой, на то, что с каждым днем друзей теряю, что сам не свой, когда одни и те же бредни повторяю. Бегом отсюда, больше ни ногой — твержу себе и в отпуск — рвусь обратно… И понимаю: нет, я — не чужой, и кислотой разлук не вытравить родимые мне пятна.
Мой город, сохрани мой легкий след, — не мраморной доской — вниманием к литсмене, дай побарахтаться в газетной пене и раз в десяток лет здесь вырастет поэт…
Привет, привет! Отхаркивая пыль, сбегаю к Каме по натруженным ступеням. Как хорошо, что я не стал степенным и, как река, не утихает пыл!
Катись, река! Далеко-далеко. Впадай, как в сердце, в яростное море; и мне б хотелось песенной строкой до сердца дотянуться вскоре. Мне — 30 лет. Растет моя семья. Еще не написал я главную из книжек, не побывал в Нью-Йорке и Париже, но позади студенчества скамья. Мой город, верь, я пронесу твои обветренные пыльные штандарты и — враг стандарта — на безликих картах я нанесу оазисы любви.
Прощай, прощай! Пусть долго не увижу, но ты — как брат, с тобой в боренье я живу, чтоб воплотить мечтанья, ты мне ближе, чем то, что окружает наяву. Моя страна, шестая часть земли, я не боюсь в признанье повториться, — ты голосу провинции внемли, провидцы происходят из провинций. Коров рязанских льется молоко, и пермские работают заводы. Моя любовь лишь часть твоей заботы, твоей реке струиться далеко. И если я песчинкою мелькну во временном круговороте, спасибо материнскому окну, где первый луч согрел и озаботил. Спасибо первым ласкам, синякам спасибо, нескончаемым ушибам, врагам спасибо, а моим друзьям воистину несчетное спасибо!
БЕЛЫЙ СНЕГ НА СТАНЦИИ ЛЯДЫ
Светлой памяти моей бабушки Василисы Матвеевны Устиновой
Белый снег на станции Ляды. В городе такой ещё не выпал. Впрочем, может, он асфальтом выпит. Вытоптан. Расхватан на следы. Белый снег на станции Ляды. По нему ступать куда неловко — кажется, обронена обновка. Кем — поди, дознайся, догляди… Я по снегу этому иду, ветер оттопыривает полы у пальто, веду с собою споры, думаю о чем-то на ходу. Я по снегу этому иду, чувствуя неясную провинность: бабку нынче навестить — повинность, выберусь — как время украду.
Словно кто под локоть подтолкнет, оглянусь на станционный домик, он в летящем снеге быстро тонет и при каждом шаге отстает. Словно кто под локоть подтолкнет, вспомню детство, редкие наезды, жалкие гостинцы и надежды, что уж бабка все легко поймет. Вот и вырос. Впору поверять мне уже сомненья и обиды. Сам отец. Привык к своей планиде. Жизнь, как надо, начал понимать. Вот и вырос. Впору поверять старые волнения бумаге. Если хватит силы и отваги, сыщется необщая тетрадь… В памяти мелькнет, что обещал сам себе заботиться о бабке; в детстве все на обещанья падки, вот и я не выдержал, солгал… В памяти мелькнет, что обещал раз в сорок восьмом буханку хлеба, снова налегке шагаю… Небо сеет снег в разверзшийся прогал.
Белый снег на станции Ляды. В городе такой ещё не выпал. Впрочем, может, он асфальтом выпит. Вытоптан. Расхватан на следы. Белый снег на станции Ляды. По нему ступать куда неловко — кажется, обронена обновка. Кем — поди, дознайся, догляди…
ПРОЩАНИЕ С ДОМОМ
В отцовский дом не ворочусь я умирать. Он продан. Прожит. Заселён другими. Отца и мать руками не обнять, а им не прошептать родное имя. Как нужно жить? Я понял к тридцати, что нужно быть с любимыми нежнее, успеть сказать последнее "прости", пока не стало встретиться сложнее.
Я перед всеми очень виноват, был груб словами, чувства в сердце прятал, и вот сейчас свиданию не рад, будь без свидетелей, так кажется заплакал… Отец, сожги последнюю ботву на нашем опустевшем огороде, пусть сизый дым вольется в синеву, мы все очнёмся зеленью в природе. Я буду, может быть, чертополох, какой-нибудь репейник приставучий, но страшно, что очаг оденет мох, что наш огонь зальют дождями тучи. Мы встретимся… Без голоса ночьми мы будем шелестеть свои печали, а кто-нибудь в испуге замолчит и тут же зябко поведет плечами…
Давайте не откладывать речей и за столом почаще собираться, ведь даже самый слабенький ручей и то ледком не хочет покрываться. Мать! Мамочка! Я не писал тебе и писем-то порой, в стихах не славил, а вот сейчас, поверь, не утерпел и для тебя рифмую против правил. Спасибо за большую доброту, она передается по наследству, и если я настиг свою мечту, то этим, как и всем, обязан детству.
Я слово, словно птенчика в горсти, несу и выпущу, как отогрею. Как хорошо, что все же к тридцати я стал сентиментальней и добрее. Давайте будем жить начистоту и одарять друг друга чувством словно хлебом, тогда и самую высокую мечту мы вынянчим под этим чистым небом.
УДЕЛ
Вышел я в поле однажды розовощеким юнцом, а возвращаюсь — от жажды пыльным пугая лицом. Плоть ли моя возопила, дух ли неслышно пропел: где она, тайная сила, равновеликий удел? Что от земли и от неба требуешь благослови!
— Черного-черного хлеба. Светлой-пресветлой любви.
ТИНА
Владимир Михайлович два дня, как не выходил на улицу. Хандра, связанная с "проколом", с очередным безденежьем, обрушилась на него селевым потоком вследствие отказа продолжать финансирование предполагаемого журнала "Третий Рим" полузастенчивой авантюристкой, создавшей одноименный благотворительный фонд. Гордин взялся, было редактировать журнал, увлеченный с одной стороны близкой его библиофильскому сердцу темой, с другой стороны желая передохнуть от однообразной рутинной беготни последних лет в надежде сшибить копейку-другую. Так вот эта самая хандра окрасила события последней недели в невыносимо-серый цвет.
Гордин пытался бороться с ней нескончаемыми чаепитиями, кофе-питиями, принятием настоянной на лимонной цедре водки, бесконечным поглощением пива и коньяка, небогато украшавших его холодильник, но хандра брала своё, и даже электрический свет, включенный днём на полную мощность, почти не разгонял сгущающееся уныние. Пробовал Гордин отвлечься и работой, благо, один полузнакомый бизнесмен и телевизионщик предложил ему "негрское" сотрудничество, и Владимир Михайлович, обычно ревностно относившийся к авторству и, вроде, не умеющий писать на заказ, а тем более писать за других, честно попытался ваять музыкальные сценарии десятиминутных передач.
В довершение всего забарахлила электрическая машинка; вызванный по устной гарантии мастер, покопавшись в железном чреве четыре часа, сдался и объявил, что агрегат находится на предпоследней стадии издыхания, хотя Гордин не работал на нем интенсивно и полугода; в подтверждение слов специалиста из-под днища машинки при очередном нажатии на злополучную букву "с" выкатился, словно бы обкусанный резцами сталелюбивого грызуна шпентик и следом рухнул длинный рычаг передачи.