Евреи
Евреи читать книгу онлайн
В повести "Евреи" С.Юшкевич развернул потрясающую картину мира городских подонков, с его беспредельным горем, голодом, преступлениями, сутенерами, "фабриками ангелов", вошедшей в быт проституцией. Здесь, как и во всех своих произведениях Юшкевич поднял жизнь еврейской бедноты до уровня трагедии, создавая чистые, возвышенные, романтически приподнятые образы. "Бытописателем распада", "ассимилированным бытописателем еврейства", "сыном хаоса" называла Юшкевича критика (И. Цинберг, А. Вознесенский).
Талант и социальная направленность произведений позволили Юшкевичу стать одним из постоянных авторов сборников товарищества "Знание", которым руководил М.Горький, в этом издательстве впервые вышли его сочинения.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
— Я тоже что-то почувствовал, Даниэль, — признался Нахман. — Еврейское царство… Сердце поднимается так высоко, что не хватает воздуха в груди. Я никогда не думал о нем, но это трогает, как если бы возле меня стояла мать и плакала. Наше царство. Где оно? Когда сидишь в этой шумной и грязной улице, среди бедных, несчастных людей, то просто не верится, что мы были когда-то свободными, сильными. Зачем мы ушли из нашего царства? — вдруг вырвалось у него.
Они молча смотрели друг на друга, оба охваченные одною печалью.
— Когда сидишь в этой грязной, шумной улице, — повторил Даниэль, — как отрадно думать о своей стране, которая ждет нас, тоскует…
— Мне кажется, — тихо произнес Нахман, — лучше жить так, как мы живем теперь, с надеждой на лучшее, чем жить там и потерять ее…
— Я не понимаю вас, Нахман, но я чувствую, угадываю… Вы говорите: "там". Что такое "там"? Там… нас… Я кладу голову под крыло и верю.
Они долго сидели молча, и оба думали о евреях. Раньше ни один из них не отдал бы минуты своего времени для большого вопроса, — теперь о евреях нельзя было не думать. Евреи шли отовсюду, со всех сторон, и требовали внимания, ответа. Что-то светлое носилось в воздухе, бросало по пути лучи, и их нельзя было не заметить. Раньше никто не думал об общем, еврей страдал за себя, страдал вдвоем, — но общей мысли, общей причины никто не знал. Теперь сразу открылась вековая тайна, — она шла вширь и вглубь, и, как прилипчивая болезнь, заражала быстро и верно. Никто не знал, что случилось, но один сказал первое слово, и слово неслось, как молния, как победитель, было и здесь и там, и от него нельзя было укрыться.
— Если я скажу, — произнес, наконец, Даниэль, — Авраам, Моисей, Герцль, а вы повторите: евреи, рабство, домой, то это будет одно и то же. Вдумайтесь хорошенько. Разве в этих улицах или здесь, в рядах родина еврея? Ведь это все равно, что иметь собственный дворец и сидеть у сердитого сторожа в сарае. Нам не нужна чужая земля. Конечно, когда мы были псами и не хотели вспомнить, что у нас есть дворец, — сарай тоже кое-что. Но у нас, Нахман, своя дорогая, святая земля…
Он стал объяснять, каким образом вернется святая земля в руки евреев, и когда дошел до момента восстановления царства, голос его звучал торжественно, и глаза выражали прекрасное и трогательное.
— Мы засеем нашу землю, — говорил он, — и нам не скажут: не смей. Наши виноградники расцветут, наш хлеб уродится тяжелый и густой, мы начнем собирать жатву, — и нам не скажут: не смей. Мы построим дома и дворцы, мы углубимся в страну и заселим все уголки, — нам не скажут: не смей…
— Откуда вам это все известно? — с удивлением спрашивал Нахман, — вы говорите, как по книге.
— Я ловлю слова в воздухе, и сердце поет. Когда живешь в рабстве, то научаешься славить свободу. От одного слова надежды становишься натянутой струной, и она радостно звучит.
— Но мы не в рабстве, — возразил Нахман. — Если рабство, — где оно? Мы свободны. Я знаю, что трудно жить в нищете, в голоде. Но где нет нищеты, где ее не будет? Мне сладко думать о старой родине, но это, Даниэль, не то, что мне нужно.
— Я тоже так думал, Нахман. Приходите в субботу к нам, когда мы собираемся… Теперь я живу так, как будто у меня были крылья, и их обрезали. Я хочу лететь, — не могу и страдаю. Когда мы будем у себя, я спрошу вас, где лучше? В тот день, когда мы будем ходить по улицам нашей родины, и наши детишки будут играть подле дворов, — мы, Нахман, без крыльев полетим, мы без хлеба будем сыты. Родина, родина!..
Он остановился, задыхаясь от волнения, Он видел ее, хотел ее, он страстно рвался к ней, уверенный, что, при одном взгляде на святые города, исчезнут, как обман, все беды евреев.
Родина!
И звуки нужные, звуки ласковые дрожали в его горле… Вставали милые сердцу образы библейских людей, Авраамы, Исааки, Яковы, Иосифы, вставали герои, пророки и вся легендарная жизнь избранного народа когда он еще был в общении с Иеговой. Какой жалкой и обидной казалась жизнь кругом…
Кто были эти евреи, бритые и бородатые, женщины в чужих одеждах, — все покорившиеся рабы, перенявшие у господ внешность, язык, нравы…
Куда давались библейские длиннобородые люди, их одежда, их мощь, их святость? Куда девался священный язык народа?
И, как крик боли и как вопль торжества, он воскликнул:
— Родина, родина!..
Тяжелое, неразрешимое переживал Нахман. Родина! Но она была здесь, подле него, в каждой улице, в каждом камне, по которому он ступал.
Она была здесь, и в доме, где он родился, и на кладбище, где лежали родные, близкие…
При мысли о старой родине, далекой и неведомой, томительно вздыхалось, — но все же родина была здесь, где сотни лет проживали евреи, и от нее невозможно было отказаться.
И отвечая не Даниэлю, а самому себе, он проговорил.
— Родина здесь!..
Ряды оживали. Опять, неизвестно откуда, как будто их высыпали, появились люди. Стало тесно. Толпа лениво передвигалась, иногда останавливаясь подле торговцев.
Даниэль отдался делу, и странно было теперь слушать его бойкую, базарную речь… Августовское солнце немилосердно жгло, и духота стояла, как в середине лета.
Нахман изнемогал. Весь в поту, темный от пыли, с пересохшим горлом, он убеждал, клялся, зазывал, как будто дело шло о всей его жизни. Покупатель лениво перебирал товары, торговался, набавлял по грошу, и бывали минуты такой досады, что Нахман едва сдерживался…
— Здесь долго не проживешь, — шепнул ему Даниэль, у которого глаза смыкались от усталости, — к осени они меня похоронят…
И опять хрипло кричал:
— Купите, барышня, гребешок; кому нужен самый лучший гребешок?
День подвигался медленно, тяжело. Раза два Нахман уже подходил к Шлойме, чтобы переброситься словом. Торговли не было.
— Что скажете, Нахман, на сегодняшний день? — угрюмо произнес Даниэль.
Какая-то женщина, толстая, в веснушках с заплаканным лицом, подошла к нему сзади и тронула его за плечо. Даниэль обернулся, и на лице его появился испуг.
— Что случилось, Хана? — упавшим голосом произнес он. — Ты плачешь? Нахман, спросите ее. Посмотрите, у меня похолодели пальцы…
Хана снова начала плакать и тихо шепнула:
— Лейбочке машиной оторвало два пальца. Не кричи, Даниэль… Лейбочка в больнице.
Она со страхом глядела на него, и в глазах ее была смерть. Нахман засуетился. Хмурый и как будто неумолимый к кому-то, он схватил Даниэля за руки и, крепко держа их, с ненавистью пробормотал:
— Нужно быть человеком, Даниэль; в этой проклятой жизни оно одно еще помогает.
Даниэль не слушал. Лейбочка, кроткий и послушный, стоял перед его глазами, и только его, окровавленного, искалеченного он видел, только его плач он слышал.
— Мой бедный мальчик, — умолял он, блуждая глазами по окружавшей его толпе. — Мой бедный, невинный мальчик!
— У богатых детей пальцев не оторвут, — послышался из толпы желчный женский голос. — Будь они прокляты, богачи эти!
— Очень хорошо, — говорил Шлойма, стоявший в толпе.
Он подошел к Даниэлю, положил ему руку на плечо и ласково сказал:
— Мужайся, Даниэль. За каждую каплю нашей крови они отдадут нам реки своей. Конец идет…
Кругом люди шумели и волновались. Словно очнувшись от глубокого сна, стояли они, вспоминая, как сами живут, что их ожидает. На миг как бы сверкнула правда, и она была в плачущем голосе мужчины.
Они перебирали свои беды, все опасности, которые им ежеминутно угрожали, и теснились друг к другу, как испуганные дети. Даниэль с женою давно ушел, а они все стояли, сбившись в кучу, не имея мужества окунуться в свои дела, и весь день были печальны, растроганы.
Нахман с трудом дождался вечера. Он был молчалив и с ненавистью наблюдал суету людей, кончавших трудовой день.
Раньше работа здесь казалась ему важной, словно она и в самом деле спасала человека от ударов.
Теперь он видел в ней хитро придуманный соблазн, заставлявший забывать об опасности, о беде. Лишь ей отдаваясь, можно было спокойно, закрыв глаза, приближаться к пропасти, поджидавшей каждого; только благодаря работе, несчастные упорно оставались рабами.