Одиссея последнего романтика
Одиссея последнего романтика читать книгу онлайн
В истории русской литературы заметное место принадлежит Аполлону Александровичу Григорьеву (1822–1864) — самобытному поэту, автору повестей и очерков, развивших лермонтовскую традицию, литературному и театральному критику. С именем Григорьева тесно связана деятельность журнала Москвитянин и газеты Московский городской листок, где печатались его программные сочинения. В настоящем издании впервые сделана попытка собрать поэтические, прозаические и мемуарные произведения Григорьева, объединенные московской темой, а также письма и воспоминания о нем.
Некоторые произведения никогда не перепечатывались.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
<Весна 1857>
Достопочтеннейший Михаил Петрович!
Опять отношусь к Вам письменно, ибо словесно я редко могу высказывать положительно и ясно то, чего желаю.
В настоящую минуту душевное состояние мое истинно ужасно и дела мои дошли уже до той степени, на которой нужна становится непосредственная помощь Божия. Не толковал бы я, впрочем, ни о состоянии своих дел, если бы, по несчастию, моя больная и, как старый разбитый инструмент, расстроенная личность не связывалась с делом, которое и выше и дороже ее. По несчастию, со мною связано целое направление, направление пренебрегаемое, не-признаваемое — но явно единственно истинное в настоящую минуту, втихомолку повторяемое теми самыми, которые так сильно ругались, клеветали, позорили нас.
Мысль моя, т. е. наша, вызрела во мне до того уже, что никакой поворот никуда невозможен. Я умру с голоду, прежде чем отдать кому-либо хоть частицу того, что я и Островский считаем нашим исповеданием, — ибо, твердо верю, тут только настоящая правда, правда в меру, правда, не из личных источников вышедшая. Пусть я слаб, как ребенок, иногда, пусть я падок на всякие жизненные увлечения — но никакой слабости и никакому увлечению не отдам я того, что считаю правдою.
Участь этой правды в настоящую минуту совершенно подобна участи Сына Человеческого: «Лиси язвины имут и птицы гнезда; Сын же Человеческий не имат, где главы подклонити».
Правда, которую я исповедую (да, кажется, и Вы), твердо верит вместе с славянофилами, что спасение наше в хранении и разработке нашего народного, типического; но как скоро славянофилы видят народное начало только в одном крестьянстве (потому что оно у них связывается с старым боярством), совсем не признавая бытия чисто великорусской промышленной стороны России, как скоро славянофильство подвергает народное обрезанию и холощению во имя узкого, условного, почти пуританского идеала — так славянофильство, во имя сознаваемой и исповедуемой мною правды, становится мне отчасти смешно, отчасти ненавистно как барство, с одной стороны, и пуританство, с другой.
Правда, мною (да, кажется, и Вами) сознаваемая и исповедуемая, ненавидит вместе с западниками и сильнее их деспотизм государственный и общественный, — но ненавидит западников за их затаенную мысль узаконить, возвести в идеал распутство, утонченный разврат, эмансипированный блуд и т. д. Кроме того, она не помирится в западничестве с отдаленнейшею его мыслию об отвлеченном, однообразном, форменном, мундирном человечестве. Разве социальная блуза лучше мундиров блаженной памяти и<мператора> Н<иколая> П<авловича> незабвенного и фаланстера лучше его казарм? В сущности, это одно и то же.
Как с славянофильством, так и с западничеством расходится исповедуемая мною правда в том еще, что и славянофильство, и западничество суть продукты головные, рефлективные, а она, tant bien que mal, [128] порождение жизни. Положим, что мы и точно порождение трактиров, погребков и б…. как звали вы нас некогда в порыве кабинетного негодования, — но из этих мест мы вышли с верою в жизнь, с чувством или, лучше, чутьем жизни, с неистощимою жаждою жизни. Мы не ученый кружок, как славянофильство и западничество: мы — народ.
Между тем попробуйте убедить славянофильство, что народ, для которого оно пишет, ничего не понимает в том, что оно пишет, — что мысль холощеная — недействительна, или попробуйте убедить западничество в том, что горбатый Леонтьев или последняя немецкая монография не есть венец разума человеческого!
Посмотрите, какое странное, почти нежное отношение господствует, в сущности, между двумя учеными кружками. Западники, ругая Филиппова, меня, Бессонова, Крылова, спешат всегда оговориться насчет несомненного благородства истинных славянофилов. У них есть в этом и расчет (как вообще, я предполагаю, у них формальный государственный и литературный заговор с Строгановым во главе). Этим они показывают, что умеют различать бар от холопьев, — а бары, по гордости и некоторой тупости, в сущности, сему радуются, выдают и будут всегда выдавать новые элементы, привившиеся к их принципу.
Посмотрите, с другой стороны, как бары (они же — православные и славянофилы) постоянно с глубоким уважением спорят с «Русским вестником» и кадят ему, как ярый К. С. Аксаков торопится извиниться перед Соловьевым за ловкую статью Ярополка!
Что же это все такое? И не правда ли, что участь правды решительно есть в настоящую минуту — участь Сына Человеческого?
Правде нужен орган. Если Вы сознаете это, как я сознаю, так уж и будемте действовать положительно прямо и основательно.
Но прежде всего убедитесь, что Вы можете действовать только с нами или — ни с кем. Все другие, даже и хорошие люди, как Н. И. Крылов, как Н. П. Гиляров, как П. А. Бессонов, как И. Д. Беляев и И. В. Беляев, — да будет только гостем, почетным, с отверстыми объятиями принимаемым гостем. И вот почему — угодно ли Вам выслушать?
1) Н. И. Крылов. Глубокий и оригинальный ум, диалектика могущественная и ядовитая, гениальные, хотя слишком своеобразные идеи; гениальные прозрения даже в то, чего он не знает, в русскую историю, — но (надеюсь, что эта беседа останется между нами) отсутствие всякой способности служить мысли до самопожертвования — своекорыстное стремление к обеспеченному спокойствию, трусость и вследствие этого раздражительность паче меры.
2) Н. П. Гиляров: огромная ученость по его части, ум смелый, прямой и честный, но воспитанный в семинарских словопрениях, ради ergo [129] готовый на всякий парадокс, — и главное, с отсутствием всякого носа, т. е. всякого чувства изящного.
3) П. А. Бессонов. Его бросило в славянофильство уязвленное самолюбие. Он — пономарь совсем очень ученый, мелочно самолюбивый и мелочно раздражительный.
4) Илья Беляев — сантиментальный семинарист, такой же, как Кудрявцев, — также охотник до размазни и реторики. Робость и запуганность, как у всякого профессора семинарии, — в чувстве православия и народности — больше дилетантизм, чем настоящее дело.
5) Ив<ан> Дм<итриевич>. Ну — этого Вы сами знаете!
Я нарочно исчислял только отрицательные стороны всех сих лиц, из которых ни одно не может быть допущено в духовное хозяйство журнала.
А Вы — из них-то именно собираете Советы. Какое дело Вы хотите с ними делать, позвольте спросить Вас? Им надо показать дело уже совсем конченным и облупленным и с почетом позвать в гости. Они — орудия, хотя все — дорогие.
Самое дело надо уже либо делать, либо не делать.
Делать — значит: 1) отложить известную сумму на год, какую можно, и опять-таки втащить в участие Кокорева, ибо этот совсем наш, настоящий, не деланный; 2) официально объявить, что «Москвитянин» будет выходить под редакцией Вашею (это — необходимо) и моею; 3) собрать нас, оставшихся, и потолковать по душе, по-старому.
А не делать дело — так развяжите же мне руки. Я приму в сентябре условия Дружинина, уеду в Петербург и буду в «Библиотеке» и «Современнике» разливать постепенно яд нашего учения — и, служа им, уничтожу их (в союзе с нашими), как Конрад Валленрод Мицкевича — рыцарский орден. Естественно опять, что все сие — беседа между нами.
С славянофильством (кроме Хомякова) нам сойтись трудно. Мы все-таки что-нибудь да сделали, чтобы позволять поправлять наши статьи — да и зачем же? Петербургские журналы принимают их целиком, с распростертыми объятиями. «Библиотека» печатает с большим чувством мою статью, в которой я всех их обругал, как дела не разумеющих, — и уж давно деньги даже съел я за сию статью.
Теперь обращаюсь чисто к себе и к своим делам, поскольку я и мои дела связаны с делом.
Вера, повторяю Вам, так окрепла и вызрела в душе моей, что я решился все, и покой и обеспечение, поставить на карту. Я уже объявил нашему директору, что я служить не стану. Будь со мною, что Господу угодно, по я не намерен больше оставаться в бесчестном общественном положении, т. е. делать дело, к которому я не призван, грабить государство, и без того обильное грабителями, унижаться или молчать перед неправдою ради сохранения насущного хлеба. Тот, кто позволил просить о хлебе насущном, вероятно, и пошлет его.