Милые мальчики
Милые мальчики читать книгу онлайн
Российским читателям еще предстоит проникнуть в мир Реве — алкоголика, гомосексуалиста, фанатичного католика, которого привлекали к суду за сравнение Христа с возлюбленным ослом, параноика и истерика, садомазохиста и эксгибициониста, готового рассказать о своих самых возвышенных и самых низких желаниях. Каждую секунду своей жизни Реве превращает в текст, запечатлевает мельчайшие повороты своего настроения, перемешивает реальность и фантазии, не щадя ни себя, ни своих друзей.Герард Реве родился в 1923 году, его первый роман «Вечера», вышедший, когда автору было 23 года, признан вершиной послевоенной голландской литературы. Дилогия о Милых Мальчиках была написана 30 лет спустя, когда Реве сменил манеру письма, обратившись к солипсическому монологу, исповеди, которую можно только слушать, но нельзя перебить.В оформлении обложки использован кадр из фильма Поля де Люссашта «Милые мальчики».
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Я осознал, что чересчур отвлекся, и попробовал вернуться к спасительным банальностям, но ничего мне на ум не приходило. Я исписал уже полторы страницы на довольно сносном немецком — оставалось еще четверть листа, но вместо законченных предложений всплывали только бесполезные воспоминания о прежних визитах различных юных чужестранцев. Припомнилась мне четырехлетней давности встреча с одним мальчиком, тоже немцем — пылкий красавчик, он притворялся без памяти влюбленным в Тигра, но имел обыкновение писать нам исключительно к Пасхе, к Троице и к Рождеству и рассматривал наш дом как своего рода бесплатную гостиницу, покуда я, наконец, не вышвырнул его из квартиры на Эрсте Розендварсстраат, сопроводив его полет с лестницы прицельной бомбардировкой полными пивными бутылками — все мимо, кроме одной, расколотившей ему стеклышко в наручных часах. Вспомнил я и одну ерундовину, случившуюся многими годами раньше, — уж ее-то, даю голову на отсечение, никто не горел энтузиазмом выслушивать в деталях — из тех времен, когда я еще был с Вими[10]: был там один водитель-дальнобойщик из Дюссельдорфа, со стеклянным глазом, которого, как мне помнится, звали Отто Тумес, — для друзей, как он сообщил — просто Оттилия; в сущности, неплохой, где-то даже симпатичный малый; подумаешь, всего-то дел, что триппером меня наградил. Я счел, что информировать Петера З. о столь достопамятных фактах своей жизни было бы не вполне уместно.
Правая моя рука водила пером по бумаге, а левая в это время прилежно тискала под столом мою Штуковину, причем я, чтобы без нужды не усложнять дело, воображал себе Петера 3., голого, со стянутыми за спиной локтями: я крепко держу его за ошейник и выверенными ударами по ногам и ягодицам заставляю его скулить и приплясывать. «Учимся танцевать данс-макабр», — пробормотал я. Эта картинка еще меньше подходила для письма Петеру З., — вряд ли она поощрила бы его на дальнейшие отношения с Тигром. Однако и на банальностях далеко не уедешь — мне вдруг вспомнилось, как некогда я, пожалуй, в порядке эксперимента, схватил в объятия вышеупомянутую «Оттилию» Тумес и, вздохнув, изрек: «И зачем только я повстречал тебя!» — на что мое одноглазое сокровище фыркнуло: «И где только вычитал». Нет уж, пожалуй, лучше держать свои благоглупости при себе.
В сущности, письмо вышло уже достаточно длинным. Я протянул Тигру вставочку с пером — он едва умел с ней обращаться, но так было нужно, поскольку мы хотели выдать наши почерки за один — и продиктовал: «Напиши мне скорее. Я безумно тоскую по тебе. Знаешь ли ты, что запах твоего тела и дурманит меня, и возбуждает?» — за последнюю строку я был совершенно спокоен, поскольку позаимствовал ее у одного из наших величайших поэтов. «Обнимаю тебя бессчетно». И так далее и тому подобное. Язык любви интернационален.
Глава третья
Безымянная любовь
— Ну, что там дальше? — осведомился Мышонок. Я начал рассказывать ему эту историю с самого начала, но по привычке то и дело отвлекался на отступления, уклонялся в историю предыстории и, таким образом, не слишком продвинулся в повествовании. Мышонок, как обычно, нетерпеливо подгонял меня; вообще говоря, надо признаться, что такой он мне нравился больше всего: подхлестываемый ненавистью, подозрительностью и ревностью по отношению к любому, с кем у меня что-то было или могло быть. Я боготворил его — это было некое почти беспомощное, сковывающее грудь обожание, желание вечно лежать у его ног, одаривать его всем, что только было в моих силах, но в то же время в приступе какой-то наигреховнейшей жестокости меня тянуло рассказывать ему о том, что я проделывал с Мальчиками и мужчинами, представляя их многажды красивее и желаннее, чем они были в жизни; и порой я, вздыхая, добавлял что-то вроде: «Такой чудный мальчик. Я просто рехнулся из-за него. Нет, не какой-нибудь там дурашка. Было в нем нечто трогательное, располагающее, настоящее». Старый и вечно под мухой, но я не мог удержаться, чтобы не подразнить Мышонка. На нем были брюки в тоненькую зеленую и бежевую полоску; под левым коленом зияла прореха, возвещавшая мне о чем-то несказанном; светлорозовая рубашка и дорогие туфли — с которыми он, на мой взгляд, обращался с возмутительной небрежностью — таким он расхаживал по комнате, время от времени стискивая кулаки. Похоже, что никогда ни одного сына человеческого не любил я так, как его.
По мере течения моего рассказа я все более и более сомневался в том, что смогу когда-нибудь записать его. В сущности, это нельзя было назвать происшествием, поскольку в нем едва ли что-то происходило и в конце концов так ничего и не случилось. Действующие лица преодолевали громадные расстояния, что правда, то правда, но в целом — к чему все это сводилось? Главный герой сидел и напивался, вот и все. Собери все клочки воедино — и получишь лишь горстку сухого праха, комок пыли. В действительности я бы очень хотел писать совершенно иначе: скажем, рассказы, которые слушатель будет вымаливать у меня, устроившись у пылающего камина, — детям позволят посидеть еще немного — умытым, в пижамках, с мокрыми волосенками, и все потом будут вне себя от восторга, потому что вот приходил дядя Герард и читал вслух, и все было перед тобой ну просто как живое[11]; уж до того он умеет красиво рассказывать, что «характеры вышли совершенно как в жизни». «Прирожденный рассказчик», «маститый писатель».
— Какая чушь, — пробормотал я.
— Но на письмо-то, — поинтересовался Мышонок, — на письмо-то ответ, небось, пришел?
— Да с чего ты это взял? — ответил я. — Кто тебе сплел, что на письма положено отвечать? Жизнь — это борьба. Начнем с того, что никакого ответа на письмо нет. Исходи из этого. Терпение, юноша.
Он расхаживал по комнате, а я, ни на миг не отводя от него глаз, терзался вопросом, к чему я все это наговорил. (Дело происходило в огромной задней комнате наверху, в доме на N-лаан.) Я знал только одно: еще секунду — и я схвачу его в объятия и, не разжимая их, пробормочу, выталкивая из себя спотыкающиеся слова:
«Послушай, Мышонок. Зверь мой чудный, зверь мой лютый. Бриллиантовые шпоры куплю я тебе, острые, как бритва — ты нацепишь их, когда оседлаешь какого-нибудь мальчишку. Плевать мне на этого Джованни. Я хочу только, чтобы ты все-все про него знал — какой он из себя, во что одет. Можем вместе поехать и отыскать его. Не такой уж Цюрих большой. Найдем его в два счета. Заманим в наш замок. Там ты заставишь его разговориться. На скамью допросов его!».
Мышонок по-прежнему расхаживал взад-вперед, до окна и обратно. Я преградил ему путь, чтобы обнять. Объятье перешло в борцовскую хватку. Мышонок попробовал высвободиться, но я держал крепко. Все произошло так, как я и представлял, предчувствовал, предвидел; отрывисто, толчками, короткими фразами я выдохнул: «Я все тебе расскажу. Все. Мой белокурый красавец, мой распутный зверь. Я просто хочу расшевелить тебя. Хочу, чтобы ты был жестоким. Я расскажу тебе, что ты сделаешь с Джованни. Проследуем же на наше ложе».
Улегшись в постель и, как в ознобе, прижав Мышонка к себе, я вообразил, какое дивное вышло бы из этого описание, если, например, сравнить ложе любви с кораблем: отчалив от пристани, с медленно наливающимися ветром парусами устремляется он навстречу бесконечной зыби необозримого океанского простора. Жизнь — это чудо.
Когда закрываешь глаза, наступает ночь. Я зажмурился на мгновение, и тотчас мне явилось беспричинное, но навязчивое воспоминание о том, как несколько недель назад мы ездили на могилу отца Мышонка. Теперь о таком не говорят и не пишут. Зачем никто не сложит песнь о позаброшенной могилке, чей холм цветами упестрен?..
— Грустишь, Серый Волк? Смотри, совсем-то уж не раскисай!
— Да нет, Мышонок. Я еще в жизни так не веселился. Душа ликует и поет. К тому же отродясь не болел. Что ж, начинать?
— Начнем, пожалуй.
Я хотел заговорить, но промолчал. В то время как руки мои механически совершали ласкательные движения, ставшие для меня чем-то столь же естественным и бессознательным, как дыхание, я вдруг почувствовал, как это нередко случалось в час заката, что во мне пробуждается первобытный, всепожирающий, раздирающий душу страх. Мне было страшно. Страх с ревом захлестнул меня, словно ледяная черная, громадная — высотой с башню — волна: страх Судного дня, ведь он наступит когда-нибудь, и тогда велика вероятность того — ах, тогда совершенно точно: навсегда отвержен буду я от очей Его, поскольку в жизни своей совершал я ужасные вещи, хотя ни одна книга, ни один рассказ, вышедшие из-под моего пера, об этом не упоминали. Но не всегда можно было сказать: мне страшно, невыносимо страшно. Нельзя этим беспрестанно, и всякий раз заново, досаждать людям. К тому же помочь все равно никто не сможет.