Голубой чертополох романтизма
Голубой чертополох романтизма читать книгу онлайн
Херберт Айзенрайх принадлежит к «среднему» поколению австрийских писателей, вступивших в литературу в первые послевоенные годы.
Эта книга рассказов — первое издание Айзенрайха в Советском Союзе; рассказы отличает бытовая и социальная достоверность, сквозь прозаические будничные обстоятельства просвечивает драматизм, которым подчас исполнена внутренняя жизнь героев. В рассказах Айзенрайха нет претензии на проблемность, но в них чувствуется непримиримость к мещанству, к затхлым обычаям и нравам буржуазного мира.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Апрель в мае, или непостоянство юности
Когда хлынул дождь, стремительный и хлесткий, как удары бича, они были самое большее шагах в пятистах от выхода из парка и успели спрятаться в оранжерее. В этот вечер они были свободны и поехали гулять, хотя не только прогноз, который он слышал, торопливо хлебая суп, а она — небрежно ковыряя клецки, но и сама погода — стоило лишь взглянуть в окно — должны были предостеречь их: свинцово-сизый день, небо над головой затянуто стеклянистой белесой дымкой, у близкого горизонта клубится готовая вот-вот рухнуть облачная стена — все вокруг дышало одной-единственной, почти неприкрытой уже, с каждой минутой нарастающей угрозой; кажется, еще миг — и она разорвет свои путы и выплеснется чудовищной реальностью; и все-таки сразу после обеда они поехали гулять, как и уговорились в прошлое воскресенье, когда — в который уже раз — встретились (кстати, отнюдь не случайно, не то что в первый и, как ни странно, во второй раз), стало быть, уговорились они об этом в кафе, жуя пирожные. («Только попробуйте не прийти!» — «А почему бы это я не пришла?!» — «Ну, тогда ладно…») Встретились они на остановке, он заплатил за нее в трамвае и купил входные билеты в зверинец, где толпы — и не только приезжих — даже в будни сплошным потоком текли от одной клетки к другой. Люди теснились около обезьян, змей, всевозможных хищных кошек; ближе к склону, где у вольеров было свободнее, посетители замедляли шаг и в конце концов просто брели без цели, прогуливаясь как в собственном саду.
— Интересно, почему все так любят ходить в зверинец? — спросил он скорее себя, чем свою спутницу; но та живо отозвалась:
— Потому что звери ужасно милые! Вы только посмотрите! Ну посмотрите же!
Стиснутые со всех сторон другими людьми, они были возле просторной клетки со львами; там в глубине, на возвышении, перед насквозь ржавой запертой дверцей, ведущей в ночные и зимние помещения, в куцем клочке тени, которую отбрасывала задняя стена, лежали четыре львенка, размером они были куда меньше взрослых овчарок, но уже явно опасны, опасны своей необузданной дикостью; тут же, рядом, лежали два старых льва, и гладкая упитанная львица как раз в эту минуту встала. «Потому что звери ужасно милые», — подумал он и, глядя на львов, вспомнил о змее, в чьем стеклянном домике с двойными стенками суетливо шныряла белая мышка, ничего не подозревающая, но уже опутанная мерзкой неизбежностью: сытое спокойствие рептилии подарило ей отсрочку, но так или иначе она всего лишь корм, корм для змеи; змея же уютно разлеглась — одной половиной на каменном полу террариума, другой — в металлическом бассейне, врезанном в пол (змеиное тело вытеснило воду, и та стояла теперь почти вровень с краями) — и до поры до времени замерла без движения, словно и факт раздачи корма, и непосредственный, хотя и пассивный объект этой раздачи покуда прошли мимо ее сознания, — она больше походила на творение мертвой природы, чем на живое существо. Львица подошла ко льву, который дремал на солнце, и грациозно опустилась рядом, нарочно задев его мордой и разбудив; а он, стряхивая сон, одним летучим движением обманчиво невесомого тела пружинисто поднялся, наклонил голову к львице, которая меж тем окончательно улеглась, и лизнул ее в нос.
— Смотрите же!
Он смотрел и по-прежнему был во власти той неодолимой, словно идущей из-под земли силы, что остановила его у змеиного домика и велела ему, чья душа, как сердечник сломанной куклы-неваляшки, не удержалась в опустошенной груди и соскользнула куда-то вниз, — велела ему ждать; и он бы ждал, да вот спутница вмешалась: она тряхнула головой, отгоняя гадливое чувство, точно хотела сбросить запутавшееся в кудрях насекомое, и потащила его дальше, к клетке со львами, — ждал бы неизбежного и даже вполне четко представимого: как змея поднимется на хвосте, раз-другой резко изогнет верхнюю часть тела и нанесет смертельный укус, как белая мышка оцепенеет на миг в смертельном ужасе… Или все-таки ждал бы другого: краткой, разбивающейся о стеклянную стену, но попытки к бегству, последней и какой же бессмысленной отсрочки давно уже начавшегося конца; иными словами, ждал бы минуты, когда — если его не стошнит — сознание сочтет за благо предложить идею некоей возможности, точнее, той минуты, когда осуществление некоей возможности (а именно возможности каким-либо, пусть необъяснимым, совершенно чудесным образом все-таки избежать неизбежного), по всеобщему мнению, окончательно и бесповоротно пойдет прахом. Лев теперь увивался около львицы, причем движения его лап порознь как бы и не существовали, а воспринимались только лишь в совокупности, в своем итоге, как походка; он наклонял гривастую голову и нежно ласкал тело, которое, вне всякого сомнения, недавно — и день и час еще не забыты — произвело в этом тюремном мирке на свет, омраченный тенью решетки, тот самый выводок, что расположился сейчас в глубине, у стены. От соседнего обезьянника доносился галдеж восхищенной публики вперемежку с воплями предметов ее восхищения — здесь же все застыли в молчании, боясь вздохнуть, а та, кому предназначалась ласка, потягивалась, и блаженство незатухающей волной струилось по ее телу.
— Смотри! — услыхал он прямо над ухом самозабвенный шепот; звук собственного голоса привел ее в чувство, она быстро закрыла рот, прикусив в спешке кончик языка, и теперь дергала его за рукав, стараясь увести. В неослабевающей давке и толчее он не замечал ее усилий и думал о том, что сам по себе запах должен был бы поведать белой мышке правду о ее положении; и его удивляло возбужденно-простодушное любопытство, с каким она — ну точь-в-точь отбившийся от группы турист! — то петляя по стеклянному домику, то замирая в неподвижности, исследовала свою новую обитель, куда ее выпустили в час кормежки, — исследовала, вымеряла, прощупывала, запечатлевая в своем сознании; «но ведь она знает, — думал он, — а если даже не знает, то чует». Лев между тем опять повернул голову и начал подбираться с нежностями к тайная тайных лона своей подруги и — так они позже слышали от людей, обсуждавших по дороге этот случай, — тем самым «нанес ей обиду», ну а львица резко обернулась, метнула на него яростный взгляд и рыкнула, коротко, но, судя по реакции «обидчика», вполне однозначно: старый лев тотчас оставил ее в покое, размеренным шагом удалился на свое место и опустился на пол, нет, даже не опустился, а шлепнулся — шлепок был виден, но, как ни странно, не слышен — и сразу же, вытянув заднюю лапу, зажмурил глаза. Львица приняла прежнюю спокойную позу, детеныши искоса лениво жмурились на солнце — теплые блики наполняли клетку, словно прозрачное желе, которое густой тягучей массой обволакивало все живое, усыпляя жажду деятельности. Люди начали расходиться, вернее, потянулись в разные стороны, куда глаза глядят, лишь бы поскорей выбраться отсюда. И они тоже пошли к выходу. Она молчала. А он думал, что белая мышка, конечно же, все прекрасно знала и, осваивая новый для себя мир, шныряла взад-вперед с таким неимоверным бесстрашием только затем, чтобы змея привыкла к ее присутствию и забыла, почему она здесь, — иначе говоря, лукавила и норовила занять морально более удобное, а может быть, даже морально неуязвимое положение. «Да, так и есть: благодаря абсолютной противоестественности поведения она поднимается над безнадежностью обстоятельств, ощущая и изображая их как норму». Вот о чем он размышлял (хотя в других словах и в других, туманных образах). Не подозревая, однако, что всему этому есть объяснение: просто-напросто душа вступается за слабого, начинает болеть за его интересы, как за свои собственные, а стало быть, самые важные.
Итак, они шагали прочь от львиной клетки. Мимоходом кое-что посмотрели. И даже увлеклись — там были линяющие выдры; дромадеры, как бы покрытые шерстяными попонами, в которых вполне могла бы водиться моль; попугаи, уцепившиеся за верхние прутья решетки и время от времени оглашавшие воздух резкими гортанными криками, которые прямо отскакивали от птичьих клювов, словно мячики от стенки, — увлеклись и не заметили, что за облачным валом на горизонте, точно вскипая, сгустились другие тучи; вначале белые, они мало-помалу налились зловещим мраком и наконец, сокрушив своей мощью облачный вал, с шумом погнали его перед собою, низко над землей, во мгле и грохоте, будто небесный свод дробился на куски. Обломки туч бились друг о друга и дождем сыпались наземь. Снаружи все ревело и громыхало, а в оранжерею, которая гостеприимно распахнула перед ними двери, когда первые тяжелые, насыщенные пылью потоки ливня промчались по аллеям, проникали лишь негромкий треск и легкий барабанный перестук. Стекло со всех сторон, стекло над головой: там — природа дикая и необузданная, здесь — укрощенная и послушная; но даже тут, в укрытии, они не могли отделаться от ощущения, что происходящее вовне им еще предстоит пережить, только будет это куда страшнее. Оранжерейный мирок был прочно отгорожен от безумства стихий; то, что снаружи вспыхивало слепящим огнем, здесь, внутри, безмятежно дремало в образе орхидей, расцветших кое-где среди тускло-зеленой однотонности. И чем дольше они тут находились, тем труднее было дышать; легкие забиты испарениями, а извне давит воздух, упругий и плотный, как листья диковинных растений, которые доверху наполняли оранжерею и, запертые среди себе подобных, не догадывались, что попали в чужие края. Этот воздух — как бесконечно тягучая резина в заросшей глотке: его можно откусывать, но не глотать, только откусывать и пережевывать, снова и снова. Открывая и закрывая рот, они словно впивались зубами в мясистые, влажные листья. Жизнь, о которую того гляди сломаешь зубы, притом даже орехи грызть не понадобится! Вот почему они не обратили внимания, что ливень поутих, и только позже — небо еще было затянуто тучами, но местами уже голубели просветы — заметили, что остались вдвоем, потому что люди, нашедшие, подобно им, приют в оранжерее, давно разбрелись. Осторожно ступая по грязи, они тоже вышли на улицу. Полной грудью пили совсем не плотный, даже какой-то текучий воздух, в который вдруг окунулись; вкусом он напоминал тепловатую, застоявшуюся воду. А немного погодя они уже были в соседней роще. С веток еще капало. Звонкие мутные ручьи, как бы сбрызнутые бурой пеной, бежали под уклон, водяные струйки изредка пересекали асфальт, кое-где покрытый грязью. Они свернули на одну из боковых тропинок, змеившихся меж деревьев, и под ногами тотчас заскрипел песок; глянув вниз, они обнаружили, что песок сплошь изрыт следами дождинок — малюсенькими кратерами, а поверх них блестят затейливые дорожки улиток; набухшие сыростью, отяжелевшие ветки свешивались низко, почти до земли.