«То было давно там в России»
«То было давно там в России» читать книгу онлайн
«То было давно… там… в России…» — под таким названием издательство «Русский путь» подготовило к изданию двухтомник — полное собрание литературного наследия художника Константина Коровина (1861–1939), куда вошли публикации его рассказов в эмигрантских парижских изданиях «Россия и славянство», «Иллюстрированная Россия» и «Возрождение», мемуары «Моя жизнь» (впервые печатаются полностью, без цензурных купюр), воспоминания о Ф. И. Шаляпине «Шаляпин. Встречи и совместная жизнь», а также еще неизвестная читателям рукопись и неопубликованные письма К. А. Коровина 1915–1921 и 1935–1939 гг.
Настоящее издание призвано наиболее полно познакомить читателя с литературным творчеством Константина Коровина, выдающегося мастера живописи и блестящего театрального декоратора. За годы вынужденной эмиграции (1922–1939) он написал более четырехсот рассказов. О чем бы он ни писал — о детских годах с их радостью новых открытий и горечью первых утрат, о любимых преподавателях и товарищах в Московском училище живописи, ваяния и зодчества, о друзьях: Чехове, Левитане, Шаляпине, Врубеле или Серове, о работе декоратором в Частной опере Саввы Мамонтова и в Императорских театрах, о приятелях, любителях рыбной ловли и охоты, или о былой Москве и ее знаменитостях, — перед нами настоящий писатель с индивидуальной творческой манерой, окрашенной прежде всего любовью к России, ее природе и людям. У Коровина-писателя есть сходство с А. П. Чеховым, И. С. Тургеневым, И. А. Буниным, И. С. Шмелевым, Б. К. Зайцевым и другими русскими писателями, однако у него своя богатейшая творческая палитра.
В книге первой настоящего издания публикуются мемуары «Моя жизнь», а также рассказы 1929–1935 гг.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
На кухню моего дома в деревне вошли вооруженные солдаты и спросили у служанки Афросиньи спички и папиросы. Собака моя, колли, Марсик, спряталась под стол и стала лаять.
— Ты что, подлая, лаешь? — и хотели ее стрелять.
Афросинья заступилась за собаку, кричала:
— Почто ее стрелять, собака хорошая.
— А чего она лает, — сказали солдаты.
Один солдат из малороссов на митинге говорил:
— Когда мы на войне с ими братались, мы им говорим: мы, горим, свово Николая убрали, когда вы свово Вильхельма уберете? А они нам говорят: как ты его, горят, уберешь. Он нам всем холовы поотвертает.
В доме, где я жил, был комендант Ильин, бывший заварщик пирогов на фабрике Эйнем [174]. Он говорил:
— Трудная служба (его, коменданта), куда ни гляди — воры. У меня два самовара украли и шубу. У меня, у коменданта. Чего тут.
Он забил досками все парадные входы дома: ходить можно было только через задние двери, выходящие на двор, где он поставил у ворот часовых с ружьями. Тут же, в тот же день у него украли опять шубу у жены его и дочери.
— У меня ум раскорячился, — говорил комендант Ильин. — Ничего не пойму, как есть.
— Вы буржуазейного класса? — спросил меня комендант Ильин.
— Буржуазейного, — отвечаю я.
— Значит, элемент.
— Элемент, значит, — отвечаю я.
— Не трудовой, значит.
— Не трудовой, — отвечаю.
— Значит, вам жить тут нельзя в фатере, значит. Вы ведь не рабочий.
— Нет, — говорю я ему, — я рабочий. Портреты пишу, списываю, какой, что и как.
Комендант Ильин прищурился, и лицо превратилось в улыбку.
— А меня можешь списать?
— Могу, — говорю.
— Спиши, товарищ Коровин, меня для семейства мово.
— Хорошо, — говорю, — товарищ Ильин, только так, как есть, и выйдешь — выпивши. (А он всегда с утра был пьян.)
— А нельзя ли тверезым?
— Невозможно, — говорю, — не выйдет.
— Ну ладно. Погоди, я приду тверезый, тогда спиши.
— Хорошо, — говорю, — Ильин. Спишу, приходи.
Больше он не просил себя списать.
Разные девчонки и подростки держались моды носить белые высокие чулки. Подруги ходили парами. Все парами: подруги, значит. В этом была какая-то особенность. Они были очень серьезные и сразу расхохатывались. Они ходили под руку одна с другой, и все куда-то торопились. Но если кавалер заговаривал, они останавливались.
— Я вчера вас, барышня, видел на Тверской, вы с кавалером шли, — говорил молодец.
— Извиняюсь, ничего подобного, — отвечала девица.
Видно было, что свобода в кавычках ах как понравилась девицам. Одна горничная, Катя, очень милая и довольно развитая и добрая, забеременела. Оказался любовник женатый, вроде комиссара: отбирал хлеб, который в деревне ее был, где она была временно на побывке.
— Катя, — говорили ей ее родные, — у тебя были хорошие женихи. Что ж ты замуж-то не вышла? А вот этот-то, женатый, тебя бросил беременной.
— Нешто я знала, что он женатый. Он не говорил. Мне понравилось, что все же он какой ни на есть начальник.
Были дома с балконами. Ужасно не нравилось проходящим, если кто-нибудь выходил на балкон. Поглядывали, останавливались и ругались. Не нравилось. Но мне один знакомый сказал:
— Да, балконы не нравятся. Это ничего — выйти, еще не так сердятся. А вот что совершенно невозможно: выйти на балкон, взять стакан чаю, сесть и начать пить. Этого никто выдержать не может. Летят камни, убьют.
Алешка Орчека со станции Титлы, где недалеко от станции была моя мастерская, пришел ко мне и рассказывал:
— Когда я на Лубянке служил, послали нас бандитов ловить на Москву-реку. Они там у реки держались. Мы идем и видим: кто-то трое в водосток лезет, большая труба-то к реке. Мы туда. Да. Они в трубу залезли. Мы их оттуда за ноги. Ну, что смеху-то было.
— Ну, они, что ж, — спросил я, — ругаются?
— Чего тут. Смеху что… — и он смеялся. — Чего ж ругаться. Они мертвые ведь. Мы их в трубе наганами всех кончили.
Во время так называемой революции собаки бегали по улицам одиноко. Они не подходили к людям, как бы совершенно отчуждавшись от них. Они имели вид потерянных и грустных существ. Они даже не оглядывались на свист: не верили больше людям. А также улетели из Москвы все голуби.
На одном молодом адвокате из армян, на его шинели, вроде солдатской, были пришиты крючки металлические из толстой проволоки. Он, когда пришел ко мне, то на одном висел мешочек с мукой, на другом — картошка, на третьем — мясо лошадиное, ребра, кишки, какая-то требуха. И, взяв у меня картину для обмена на продукт, он ее тоже повесил на крючок и, уходя, прощался. Я спросил его:
— А чудно вы это придумали, крючки-то.
— А что? — спросил он. — Удобно, всем нравится.
У меня было кольцо — фальшивый бриллиант Тэта [175]. Мой слуга, Алексей Кобарев [176], думал, что оно настоящее, и очень о нем беспокоился. Я понял, что он верит, что оно настоящее, и говорил ему, что оно стоит невероятно дорого. Он давал совет мне кольцо спрятать куда-нибудь подальше.
— А то, — говорит, — чего бы не было. Не убили бы.
Я говорю:
— Верно, надо убрать.
Когда поехал в деревню, я взял кольцо с собой. Думаю, променяю, может быть, дадут фунта два муки.
В вагоне я надел кольцо на палец. В вагоне ехало начальство, много солдат и еще пассажиров битком. Все обратили внимание на кольцо: прямо останавливались и замирали. Алексей Кобарев был в отчаянии и даже отошел от меня подальше. Ко мне подошел какой-то человек в черной кожаной куртке, при нагане. Посмотрел на кольцо, потом на меня, столкнул соседа, который сидел напротив, сел сам. Посмотрев пристально, сказал мне:
— Скажите, товарищ, рублей пять дали за кольцо?
— Нет, товарищ, — ответил я. — Я за него заплатил три рубля.
— Снимите, товарищ, — сказал он мне на ухо. — А то народ волнуется, думает, настоящее. А я-то ведь вижу.
Ехал в вагоне сапожник и говорил соседям:
— Теперь сапожки-то, чтó стоят. Принеси мне триста тысяч, да в ногах у меня поваляйся — сошью, а то и нет. Во как нынче.
Художник Машков на собрании свободных мастерских горел во время русской смуты невероятной энергией. Он кричал:
— Я рабочий. Я сам себе нужник чистил!
И при этом засучивал рукава.
— Я все могу! Я рабочий! Я и вагон могу раскрасить, и вывеску.
— А вот трамвай можете пустить, товарищ Машков? — спросил его один ученик. Машков молчал.
Один ученик мой пришел ко мне. Я в это время ел что-то за столом. Я пригласил его. Он, кушая, спросил меня:
— Что это за портреты у вас на стене висят?
Я говорю:
— Это неважные портреты. Моего деда один, а другой моей бабушки.
— А вот у вас нет портрета нашего наркомпроса, товарища Луначарского.
— Нет, — говорю я, — нет…
— А портрета Владимира Ильича, я вижу, тоже нету, — говорит он.