Урок немецкого
Урок немецкого читать книгу онлайн
Талантливый представитель молодого послевоенного поколения немецких писателей, Зигфрид Ленц давно уже известен у себя на родине. Для ведущих жанров его творчества характерно обращение к острым социальным, психологическим и философским проблемам, связанным с осознанием уроков недавней немецкой истории. "Урок немецкого", последний и самый крупный роман Зигфрида Ленца, продолжает именно эту линию его творчества, знакомит нас с Зигфридом Ленцем в его главном писательском облике. И действительно — он знакомит нас с Ленцем, достигшим поры настоящей художественной зрелости. Во всяком случае он вполне оправдывает ту славу, которую принес своему автору, впервые сделав имя Зигфрида Ленца широко известным за пределами его родины как имя мастера большой прозы.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Сюда приходили, может быть, раз в год, чтобы сложить ненужный хлам, с которым жалко было расстаться, а Йепсены не в силах были расстаться даже с самым негодным хламом. Старые матрацы, просиженные диваны, бельевые корзины, кухонные столы, рассыпающиеся стулья, горы устаревших выкроек и книг, сундучки с испорченными замками — все это сносилось сюда и обрекалось вечным сумеркам и безмолвному распаду. Все было брошено как попало, в полном беспорядке, убрали — и с глаз долой. Тут камин, вымазанный какой-то коричневой дрянью, там шкаф с полуоткрытой дверцей, рядом маленькое косое оконце, которое никогда не открывалось.
Я снял башмаки и прокрался к окну, словно опытный гимнаст, преодолевая встречные препятствия. Со двора доносились тюканье топора и треск раскалываемого дерева. Вот он, мой ящик, прикрытый бумагой и старыми мешками, заставленный ломаными стульями. Я убрал маскировку, снял несколько листов промасленной бумаги, поднял крышку и присел. Стоило мне увидеть мою новую коллекцию в целости и сохранности, и недомогание мое как рукой сняло, в висках больше не стучало и не ломило.
Я извлек «Танцующую в волнах» и поставил ее на край ящика. Сверху в косое оконце скупо сочился свет, и Хильке танцевала передо мной среди маленьких играющих волн. Мне вдруг показалось страшно важным видеть перед собой Хильке в ее короткой полосатой юбчонке, с упругими грудями, эту Хильке, которая, изнемогая от усталости, не переставала танцевать перед сверкающим побережьем. Никто, никто, кроме меня, не увидит эту картину, решил я, да и остальные картины будут существовать только для меня, чему-то они меня учили, чему-то очень для меня важному. Стучали.
Услышав стук, я подумал, что это ругбюльский полицейский бьет топорищем по чурбаку, чтобы крепче насадить топор, но нет, стучали в дверь камеры — и не робко, как стучал Йозвиг, а резко, отчаянно, стук не только возвещал о приходе Вольфганга Макенрота, но также говорил о его изменившихся к худшему обстоятельствах. Так стучат, сказал бы я, когда считают себя вправе прийти к другу и поделиться своим горем.
Я еще не успел повернуться к двери, как он уже ворвался в распахнутом макинтоше и, даже не подождав, пока за ним запрут дверь, бросился ко мне, вовсе не думая о том, как бы лучше повести себя с трудновоспитуемым молодым человеком, который к тому же исследуемый в твоей дипломной.
— Дерьмо! — сказал он. — Я с головой увяз в дерьме, Зигги, этого не описать словами, можно сесть? — Рассеянно похлопав меня по плечу, юный психолог плюхнулся на койку с видом, мало сказать, несчастным — с видом утопающего! Опять что-то случилось? Но первым делом сигареты, сегодня пять пачек, две из них от Хильке. Он бросил мне одну пачку, остальные сунул под одеяло и обреченно покивал в пространство, это могло значить либо: «Все, крышка!», либо: «Мир отнюдь не таков, каким мы желали б его видеть». Ловко вытряхнув из жестяной коробочки две желтые таблетки, он слизнул их с ладони и без всякого усилия проглотил.
— Работа? — спросил я.
— Нет, хозяйка! — Он вскочил и стал быстрыми шагами мерить камеру от окна к двери, потом всплеснул руками над головой, сделал несколько преувеличенно широких, очевидно помогающих расслабиться движений, будто плыл кролем, с глубоким вздохом стукнулся спиной в дверь — я уже ожидал увидеть прильнувший к глазку зрачок Йозвига — и наконец остановился у стола. Итак, речь шла о его хозяйке, северогерманской рекордсменке по упражнениям на бревне. Вольфганг Макенрот горько усмехнулся. Его хозяйка ждет ребенка — не то от него, не то от мужа-крановщика, — двусмысленная ситуация, огорчающая не столько ее, сколько его, Макепрота, — ей-то все равно, лишь бы ребенок, — тогда как он настаивает, чтобы ребенок был его. Вот тут и разберись попробуй! Он просил, чтоб она вспомнила. Она пыталась вспомнить, но затем только головой покачала. Он потребовал, чтобы она подсчитала, она подсчитала, но затем повела в нерешительности плечами.
— Представь, Зигги, быть отцом в какой-то доле, в лучшем случае наполовину! — Я посочувствовал ему и предложил жить с этой семьей, покуда ребенок не вырастет настолько, чтобы самому выбрать себе отца из числа имеющихся кандидатов. — Ты и сам не веришь тому, что говоришь. — Он повертел головой, высвобождая шею из воротничка, и подул на левое запястье, словно желая его остудить. — И в таком идиотском положении приходится писать дипломную. Вот!
И Вольфганг Макенрот выложил передо мной на стол пачку исписанных листков — новую главу своей дипломной, исчерканную вдоль и поперек, о чем свидетельствовали уже первые страницы.
— Понятно, это всего лишь набросок, но мне хотелось бы, чтобы ты посмотрел… — Он разгладил скомканные, испятнанные, надорванные здесь и там страницы. — Нет, я считаю, что написать что-то путное можно, только когда свободен и нет никаких забот, а ты как?
— У меня по-другому, — отвечал я, — чем больше забот, тем лучше; не желай себе здоровья, свободы и легкой жизни — это приносит одни разочарования.
Он взял со стола рукопись. Ему хотелось бы мне кое-что прочитать. Нет. Всего лишь несколько страничек? Нет. Тогда он попросит меня, когда я примусь за рукопись, помнить, в каком он сейчас состоянии. Нет. Но почему? Ни о каком снисхождении и речи быть не может, сказал я, втайне надеясь, что он возьмет свою сырую рукопись обратно, но с присущей ему временами бестолковостью юный психолог снова сунул мне рукопись и процитировал какой-то дурацкий трюизм насчет того, что-де на ошибках учатся или нечто в этом роде. Вероятно, он ждал от меня большего, ждал участия, утешения, подбадривания, но я ничего не мог из себя выжать, да и никогда не смогу, если он будет носить эту тоненькую золотую цепочку на шее; возможно, на цепочке медальон и, возможно, в медальоне фотокарточка хозяйки, улыбающейся с бревна. Не выношу, когда мужчины носят золотые цепочки.
Единственное, что я мог придумать, — я сказал ему, что готов прочесть рукопись, и при этом потянулся к перу, после чего единственное, что ему оставалось, это ретироваться; он был совершенно подавлен.
Я не собирался браться за чтение, по крайней мере до ужина. Меня влекло назад, в Ругбюль, на чердак, к моему ящику, к новой моей коллекции, которую я надеялся собрать при более благоприятных знамениях, но чем дальше я отодвигал исписанные страницы, тем больше они лезли в глаза, они попросту заступили мне обратную дорогу, затемнили мне память, и я нехотя положил их перед собой, зажег сигарету и принялся за чтение.
Ну что ж, поглядим, какое он из меня состряпал блюдо: то ли изрубил в котлету, то ли сварил в бульоне? Куда приколол меня своими булавками? И что я собой представляю, так сказать, в виде набитого по всем правилам чучела, либо в высушенном, или на иной ученый лад препарированном состоянии?
Итак, «Искусство и преступление», это нам уже известно. Какая же глава? Глава четвертая, а заглавие? «Навязчивые состояния, их классификация», внизу карандашом: «Условное название». Дальше Макенрот писал:
«Раннее заболевание Зигги Й. и его нарушенные взаимоотношения с внешним миром должны рассматриваться в тесной связи с отношениями, которые складывались между художником Максом Людвигом Нансеном и отцом испытуемого, сельским полицейским Йенсом Оле Йепсеном. То, что поначалу представляло для полицейского лишь очередное служебное поручение, пусть и необычного свойства, а именно надзор за соблюдением приказа о запрещении писать картины, в силу особых обстоятельств и во взаимодействии с некоторыми чертами его характера превратилось у него в навязчивую идею: надзор за соблюдением приказа стал для него личным делом, и он продолжал считать его своей прямой обязанностью даже в то время, когда запрет утратил силу.
Сказано более чем безобидно.
Навязчивой идее отца, обладавшего «ясновидением» — здесь это называют «зырить будущее», — соответствовало появление у мальчика навязчивого страха, возникновение у него этого чувства определяется точной датой. О необычной страсти к коллекционерству, для которой не существует моральных табу и к которой мы еще вернемся, уже говорилось обстоятельно на предыдущих страницах; сюда прибавились еще и навязчивые представления особого рода. Впервые они дали себя знать, когда старая мельница, где хранилась коллекция Зигги Й., сгорела дотла. Горе, вызванное этой потерей, и в особенности подозрение, что мельницу поджег отец и что, выполняя свое поручение, он не остановится и перед другими поджогами, породило у мальчика при взгляде на некоторые картины в мастерской художника чисто галлюцинаторные видения. Ему представлялось, будто на заднем плане картины возникает огонь и будто он все приближается. Картине в его воображении угрожала опасность, и, чтобы ее спасти, он следовал побуждению отнести ее в сохранное место, причем с этим еще не сопрягалось желание ее присвоить. Здесь речь идет об особого рода страхе, встречающемся крайне редко и настолько связанном с данным лицом, что я собираюсь при случае поговорить о нем специально как о «фобии Йепсена». Не мешает напомнить, что отец исследуемого одно время пытался использовать сына для наблюдения за Нансеном, тогда как художник, со своей стороны, неоднократно обращался к помощи мальчика для спасения своих картин: противоборствующие чувства, порожденные в Зигги Й. этой дилеммой, так и не были преодолены.