Том 5.Рассказы 1860-1880 гг.
Том 5.Рассказы 1860-1880 гг. читать книгу онлайн
В 5 том собрания сочинений польской писательницы Элизы Ожешко вошли рассказы 1860-х — 1880-х годов: «В голодный год», «Юлианка», «Четырнадцатая часть», «Нерадостная идиллия», «Сильфида», «Панна Антонина», «Добрая пани», «Романо?ва», «А… В… С…», «Тадеуш», «Зимний вечер», «Эхо», «Дай цветочек», «Одна сотая».
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
— Вот смеху-то было, пани… ха-ха-ха… Запряжет, бывало, Роман пару сытых, холеных лошадей, блестящих, как атлас, привяжет колокольчик к дышлу и кричит: «Евка! Иди сюда! Живо!» А меня и хлебом не корми! Сейчас же хватаю платок, накидываю его кое-как на голову, стремглав выбегаю из хаты и зову старую Каську, чтобы она присмотрела за ребенком и за обедом в печке…
— А кто была эта Каська?
— Вдова кузнеца, такая старенькая… старенькая… и очень бедная… После смерти мужа она жила у дочери, которая за крестьянина вышла, но зять выгнал ее из хаты… потом поселилась у сына — кузнеца, а тот спился, бросил родной дом и пропал без вести… оставил старуху мать… Бог его знает, что с ним случилось… То ли он умер где-нибудь под забором, как это бывает с пьяницами, то ли обокрал кого-нибудь и его посадили в тюрьму, а потом сослали далеко… Так вот бедной Каське деваться было некуда, и она пристроилась на нашей станции… прислуживала смотрителю и женам ямщиков… а летом коров пасла… Ох, пани, какая же она была несчастная на старости лет, эта Каська!..
Тут она подперла рукой щеку, и такой ужас отразился на ее морщинистом лице, что оно точно окаменело.
Причина охватившего ее ужаса мне была хорошо известна.
— Ты, наверное, подумала в эту минуту о своем Михалке?
Она утвердительно кивнула головой.
— Милая пани, дорогая моя пани, что с ним будет? Что его ждет? Неужто он так же пропадет, как сын Каськи?
Говоря это, она смотрела мне в глаза, и ни одна морщинка не шевелилась на ее лице, а застывший взгляд стал таким пронизывающим, будто она хотела заглянуть в самую глубь моей души и узнать, не думаю ли я, что ее Михал пропадет, как сын Каськи. Хотелось мне ответить ей, что не пропадет, но я не решилась и предпочла вернуться к разговору о ее прошлом.
— Так вот, ты позвала старую Каську, чтобы она присмотрела за ребенком и обедом.
Как и у всякой примитивной натуры, самые противоречивые чувства и настроения возникали и сменялись у нее с быстротой, непостижимой для культурного человека. Светлое воспоминание оживило ее лицо, и, засмеявшись, она продолжала свой рассказ:
— Если бы вы знали, пани, какой балагур и весельчак был мой Роман… Он всегда был рад посмеяться и пошутить… Бывало, я накину платок на голову, выбегу на крыльцо и зову Каську, а он схватит меня в охапку и сажает в сани, как малое дитя. Платок у меня с головы сползает, я хохочу до упаду и даже оглянуться не успею, а он уже в санях стоит. Да как гаркнет на лошадей: «Гей!» И мы летим… Я сижу, а он стоит, в одной руке у него вожжи, в другой — кнут, но кнутом он лошадей никогда не бил, только обопрется, бывало, на него, чтобы тверже стоять на ногах. Он любил ездить стоя, и стоит, бывало, выпрямившись во весь рост, статный, красивый, как молодой дуб, и хоть ветер дует во всю мочь, — ему все нипочем, он даже не шелохнется. Иногда только взглянет на меня и спросит: «А тебе не холодно, Евка?» И снова лошадям; «Гей-гей, ребятушки, гей-гей!» — да так, что гул разносится по дороге и по полю… Сначала мы версты три пролетим по почтовому тракту… колокольчик звенит, копыта лошадей по снегу чах-чах-чах!.. Хоть и зима, а солнце такое яркое, небо синее, поле, в какую сторону ни глянь, такое белое, белое, что даже глазам больно, по обочинам дороги мелькают деревья, а воробьи с криком разлетаются перед лошадьми!
Глаза ее заискрились, щеки разгорелись, и она живо, без стеснения размахивала руками, словно указывала на те поля, деревья и воробьев, о которых говорила, или пыталась изобразить стоящего в санях Романа и стремительный бег лошадей, или передать свое тогдашнее веселое настроение.
— А потом мы сворачивали с большака направо, — я прекрасно помню, что направо, — и въезжали в лес, где стояли стога сена. Тут уж нельзя было так мчаться, как по большаку, потому что просека была узкая и извивалась между деревьями. Тогда Роман уговаривал лошадей: «Тише, милые, тише!» И хотя вожжей, бывало, даже и не потянет, они замедлят ход. Животные, а хорошо его понимали. Тут уж он, бывало, садится рядом со мной, вытянет ноги, кнут рядом положит и любуется лесом. Уж очень он любил лес: был сыном лесника и вырос в лесу, а восемнадцати лет, после смерти отца, пошел в ямщики… Ну, вот сидит он, бывало, возле меня и озирается. «Смотри, Евка, говорит, какие деревья высокие. Прямо к небу тянутся!» — «Да, да», — отвечаю я. Он опять: «Смотри, Евка, сколько снега на ветках. Кажется, что они вот-вот обломятся». — «Ага», — отвечаю я опять. Смотрю и тоже дивлюсь, что деревья такие высокие и так густо засыпаны снегом… А он продолжает: «Посмотри, Евка, как солнце просвечивает сквозь чащу и как сверкает снег!» И в самом деле, снег так сверкал, что в глазах рябило. А тишина была такая, пани, точно все кругом уснуло. Ни ветерочка, ни голоса человеческого не слышно… Лишь изредка затрещит и сломается сухая ветка или ворона взлетит на дерево и каркать начнет. Даже топота лошадиных копыт и скрипа саней не слышно, лошади идут потихоньку, а сани скользят по снегу, как по пуху. И вдруг Роман говорит: «Давай споем!» А меня и хлебом не корми! Споем! Он знал очень много чудесных песен, его научил отец, — он когда-то служил в солдатах, и мать, — она работала у помещиков. Он меня тоже научил. Как затянем мы вместе: «Стой, подожди, душенька моя» или: «Прощай, любушка», песня наша разносится по всему лесу, и кажется, что она поднимается к самому небу и что нас слушают все эти высокие, прямые, покрытые снегом деревья. Вожжи Роман совсем отпустит, они по земле волочатся, лошади, как дети, идут тихонько, ровным шагом, а мы с Романом сидим в обнимку, глядим на лес и ноем, поем, как две птицы… Вдруг срывается с ветки большой ком снега, падает ему на голову, а мне прямо на нос, сыплется, как град, нам на спину и на колени… Я в крик, он в хохот… ну и пению нашему конец. Роман сразу берет в руки вожжи, опять становится во весь рост в санях и погоняет лошадей: «Гей-гей!..» И тут мы выезжаем на полянку, где стоят стога сена… Оба выскакиваем из саней и беремся за работу. Я была сильная, пани, как мужик… и когда Роман накладывал сено в сани, я ему здорово помогала. Он таскает сено, и я таскаю, он складывает, и я не отстаю от него. И все мы наперегонки бегаем то от саней к стогам, то от стогов к саням — до тех пор, пока не уложим воз с большую гору. Тут Роман обращается ко мне: «Ну, Евка, что теперь с тобой будет?» Пугает, будто места для меня не найдется. «Пешком домой пойдешь», — говорит он. «Ну что ж, и пойду. Не велика беда!..» А он хвать меня в охапку и на сено сажает, я в нем тону, только голова видна. «Сиди теперь, женка, и держись, не то слетишь отсюда». Потом сам садится рядом со мной, и так-то мы, не торопясь, возвращаемся домой.
— А нужды вы никогда не испытывали?
— Нет, пани, богатства у нас не было, но и нужды мы не знали. Жили скромно, оба работали и никогда не голодали. К обеду, бывало, я варила капусту и горох или борщ и картофель, к ужину снова картофель или бобы и приправляла их иногда куском сала. Каждый год я откармливала поросенка на убой, так что к рождеству у нас всегда были колбаса и ливер, а на пасху Роман покупал у управляющего или у кого-нибудь из крестьян другого поросенка и, ухватив его за ноги, приносил домой. Чего же еще можно было желать?
И действительно, горох и капуста, борщ и похлебка, бобы и картофель и раз в году жареный поросенок — чего еще можно было желать? Романо́ва была искренне убеждена, что о большем они и мечтать не могли. Она ясно помнила, что в ту пору жизни была вполне счастлива. Роман тоже был счастлив, но не вполне, ибо постоянно думал о клочке собственной земли.
— Да, пани, Роману хотелось приобрести клочок собственной земли, он думал об этом и днем и ночью. Вернулся он однажды откуда-то и, едва скинув армяк, закричал: «Евка, ну и хату я видел там, на окраине местечка! Только что ее, видно, отстроили, совсем новенькая, крыша еще желтая, не высохла, четыре окошка с красными наличниками, дверь тоже выкрашена в красный цвет, и крылечко есть, и двор, и плетень, огород, кусок поля — все есть, что полагается. Вот бы и нам такой уголок! Эх!» Вы, может, и не поверите, но, ей-богу, я говорю правду. Проехал он в этот день миль десять и промок под проливным дождем так, что рубашку выжимать пришлось, выпил даже рюмку водки, чтобы согреться, но спал из-за этой хаты плохо. Он лег и сперва было заснул, а потом все время будил меня: «Евка, спрашивает, ты не спишь?» — «Нет, отвечаю, а что?» — «Ах, если бы ты видела эту хату! Окна с широченными красными наличниками, и стоит она возле самого леса. Я прикинул по межам, так при ней не меньше трех моргов земли. Вот кабы нам три морга земли. Эх!» Ворочался он и вздыхал, словно речь шла не о хате, а, с позволения сказать, о возлюбленной.