Чего не было и что было
Чего не было и что было читать книгу онлайн
Проза З.Н.Гиппиус эмигрантского периода впервые собрана в настоящем издании максимально полно.
Сохранены особенности лексики писательницы, некоторые старые формы написания слов, имен и географических названий при современной орфографии.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Но вот еще далее (очень скоро). Поздняя осень, холодно. Берлин. Из Берлина — в предместье — едут, идут, бегут. Все дороги, довольно грязные, запружены. Мы тоже едем, потом идем, потом бежим.
Это Tempelhofer Feld. Взрытое большое поле, кое-где обнесенное загородками: полукругом трибуны. Посередине высокий легкий столб-мачта. Мы сначала и у загородки все время останавливаемся; наконец, попадаем на трибуну.
Тут не до воздушных кораблей-гигантов. Но тут что-то еще более волнующее, потому что более «победное». Люди преодолели тяжесть своего тела, сделали тяжелое легче легкого.
Сначала — поле казалось пустым, пустынным. Только потом, привыкнув, мы заметили: кое-где, сливаясь с землей, стоят широкие коробочки на двух колесах. То одна побежит, — остановится, скосится. То другая, и опять остановится. А вот… да, да, вот бежит, не останавливается, и колеса перестали вертеться… Летит!
Берлин, но были это американец Райт и французские летчики: Латам, Блерио… и другие.
Они должны были описывать круги, огибать серединную башню-мачту. Блерио летал на биплане. Летал медленно и очень низко над землей, совсем низко. Аплодировать ему стали с десятого, кажется, круга. Но он не много их успевал делать сразу: садился — и через некоторое время опять начинал свое упорное низкое круженье.
Но вот Латам. О, как высоко (по сравнению) реет он на легком моноплане, какие широкие делает круги, — жужжа, пролетает почти над самыми трибунами. И не останавливается, не опускается, — десять, пятнадцать, двадцать… Небо, уже потемнело, густо-густо позеленело, а на нем, словно углем вырезанный, странный силуэт маленького черного человека на гигантских черных крыльях. С каждым новым кругом наше волнение усиливается, трибуны встречают приближающегося летуна взрывом аплодисментов. И вот-вот мы закричим «довольно!» — потому что ведь страшно, ведь совсем ночь… Но, точно сросшийся
У меня случайно сохранилась, за переплетом книги, тогдашняя карточка этого Abendflug'a [39]: на зеленом небе черный очерк стрекозы, — аппарата, который, конечно, нашли бы несовершенным, несовременным… (Сохранилась и другая — Цеппелин II над колокольнями Франкфурта.)
Еще год, или два, три… Весеннее небо над Пиренеями, и уж не круги вокруг мечты, не стрекоза над трибунами, а совсем под «червонными облаками»,
Латам погиб в Африке. А Блерио… Блерио совершил чудо из чудес: перелетел Ла-Манш.
Но тут — прерыв. Война. Другие волнения овладели человечеством. В иной цвет окрасилось для нас самое слово «Цеппелин». И человеческие птицы… уж не бескорыстными глазами смотрим мы на них. Не думаем, что они «человеческие»: они, прежде всего, или немецкие, или французские, или английские (или «советские») — все в этом.
А попутно — особенно подчеркнутые, особенно яркие мысли о человеке: великой власти может достигнуть человек над природой, материей, плотью мира; но в последнем счете решает все человеческая душа: какова она — таково будет и созданное человеком, обратится на смерть ему, или на жизнь. От души человеческой зависит, сделаться или не сделаться прахом, подчинив себе материю мира.
Но война была — и миновала. Не без следа, конечно:
И война оставила свою борозду на лике человечества. Однако душа опоминается, припоминает себя прежнюю, — настоящую. Опять делается способной к тому бескорыстному, особенному, волнению за все человечество, за человека вообще.
Не оно ли — этот восторженный восторг сегодня, этот не рассуждающий пламенный порыв к молодому американцу Линдбергу, перелетевшему — уже не три метра поля, не Ла-Манш, — Атлантический океан? Не радость ли победы, — чужой, как своей, — новой победы над материей, над пространством и временем?
Я не сомневаюсь нисколько: многотысячная толпа французов, устремившаяся в Бурже, — когда она, после жгучего ожидания, увидела, наконец, спускающийся с небес «Дух Святого Луи» — испытала совершенно то же, что немецкая толпа, почти двадцать лет тому назад, увидев в Франкфурте серый луч — Цеппелин. Там и здесь — были люди, было одинаковое, хорошее, благородное, праведное и бескорыстное человеческое волнение.
Ну, а что вокруг него, по-человечеству, завивается, — об этом не стоит говорить: это всегда, и всегда не важно.
Линдберг, вероятно, еще не родился, когда начал летать Сомтос-Дюмон. Но если б тогда, в те давние (и совсем недавние) дни Сомтос-Дюмон не совершил своего трехминутного полета на полметра от земли — Линдберг сегодня не перелетел бы океана.
По существу — и полметра, и океан, — одно и тоже действие, одинаковый подвиг и чудо человека. Это сделал «он», «они», т. е. — «мы».
Так именно мы, переживая наше волнение, чувствуем, не потопляя при этом в общем «мы» — никого: всегда помним, что есть и «они», и «он».
Только бы помнили мы, не забывали, что всякая «наша» победа над материей мира может, по нашей же вине, обратиться в поражение, и тем более страшное, чем победа будет более великой.
ДВА СЛОВА О ДВУХ СТАТЬЯХ
Трудно представить себе нашу эмигрантскую страну — без «Современных Записок». Мы их браним, предъявляем к ним требования, часто справедливые и строгие; но в то же время вся зарубежная интеллигенция чувствует этот журнал как-то «своим», костью от кости…
Ошибки его — ужасные ошибки! — не ошибки ли и древние заблуждения русской интеллигенции? На фоне изменившихся условий они выступают огромными пятнами, преподносятся нам с беспощадной ясностью. Но это не плохо: вернее надежда от них освободиться. Безнадежна только слепота и прямое чадо ее — довольство, самодовольство.
Хорошо, поэтому, когда мы журналом недовольны, когда браним его: обижаться некому, ведь браним-то мы самих себя, а с «удовлетворенными» есть и такие) считаться не стоит.
Но сейчас я не намерен вникать в ошибки «С. 3.» как журнала, т. е. как чего-то цельного, какого-то общего дела. Только на одну укажу, и немаловажную. Это, — следствие давней интеллигентской «захолустности», — некая отсталость от требований современности. Наше время, совокупность его условий, требует от нас определеннейшего отношения ко всякому значительному явлению жизни, притом с последней определенностью выраженного. Не позволяется больше говорить «ни два — ни полтора». Увы, это древняя привычка интеллигенции. Это натурально-бездельное (и не реализуемое) «постольку-поскольку». А теперь такая пора, что лучше сказать не верное «да», не верное «нет», чем мямлить: «с одной стороны, нельзя не признаться, с другой, не сознаться…» да еще без всякого признанья и без всякого сознанья.
Это требование определенности относится как к отдельному человеку, так и к единству коллективному, например — к журналу: ведь и у него свой «лик». (Говорю о журнале, а не о сборнике, о коллективе, а не о сборе, не о сброде.) Если в журнале один говорит «не два», другой «не полтора», то в единстве своем журнал и будет «ни два, ни полтора».
Нечего себя обманывать: почти каждая книжка «С. 3.», с какого угла ее ни повернуть, являет собою это несчастное «ни два, ни полтора»… Но я уже сказал, что к журналу «С. 3.» я сегодня не подхожу. Я хочу сказать несколько беглых слов лишь о двух статьях в 32-й книжке.