Семья Тибо, том 1
Семья Тибо, том 1 читать книгу онлайн
Роман-эпопея классика французской литературы Роже Мартен дю Гара посвящен эпохе великой смены двух миров, связанной с войнами и революцией (XIX — начало XX века). На примере судьбы каждого члена семьи Тибо автор вскрывает сущность человека и показывает жизнь в ее наивысшем выражении жизнь как творчество и человека как творца.
Перевод с французского М. Ваксмахера, Г. Худадовой, Н. Рыковой, Н. Жарковой.
Вступительная статья Е. Гальпериной, примечания И. Подгаецкой.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Фаври закончил Эколь Нормаль [71] год тому назад и, чтобы увильнуть от работы в провинции, добился места в лицее Людовика Святого, где он временно замещал преподавателя; днем, в свободные часы, он давал частные уроки, что позволяло ему вкушать радости ночного Парижа. Он терпеть не мог преподавательскую деятельность, мечтал о журналистике и втайне о политической карьере.
Жак вспомнил, что Фаври довольно близко знаком с экзаменатором по греческому языку; и снова перед его умственным взором всплыли зеленое сукно и профессорский палец, он почувствовал, что краснеет от стыда. Он еще как-то не осознавал, что принят, и испытывал не чувство облегчения, а одно лишь ощущение усталости, которое вдруг исчезало, когда на него находили приступы неистового раздражения при воспоминании о нелепой ошибке и о волдыре.
Даниэль и Батенкур с веселым смехом подхватили его под руки и, словно пританцовывая, поволокли в сторону Пантеона. Антуан и Фаври шли за ними.
— В половине седьмого звонит будильник, он поставлен на блюдце, а блюдце на стакан, — громко рассказывал Фаври, самодовольно посмеиваясь. — Я бранюсь, приоткрываю один глаз, зажигаю свет. Затем я перевожу стрелку на семь часов и засыпаю снова. А этот взрывной снаряд держу на груди. Скоро весь дом, весь квартал начинает так сотрясаться, что земля дрожит. Я прихожу в ярость, но держусь стойко. Даю себе поблажку — полежать еще пять минут, еще десять, еще пятнадцать, а когда набегает лишних две минуты, решаю долежать до двадцати минут, пусть уж будет круглая цифра. Наконец вылезаю из постели. Все у меня с вечера наготове — разложено на трех стульях, как амуниция у пожарного. В двадцать восемь минут восьмого я уже на улице. Разумеется, я еще никогда не успевал помыться, позавтракать. За четыре минуты надо добраться до метро. Взлетаю на кафедру, когда бьет восемь, и долбежка начинается. Сами видите, до которого часу все это тянется. А еще нужно пополоскаться в тазу, переодеться, пообедать, встретиться с приятелями. Когда же мне работать?
Антуан слушал рассеянно и глазами искал такси.
— Жак, ты пообедаешь со мной? — спросил он.
— Жак пообедает с нами, — заявил Даниэль.
— Нет, нет, — крикнул Жак, — сегодня я обедаю с Антуаном. — И с досадой подумал: "Да когда же они от меня отвяжутся! Прежде всего мне надо смазать йодом волдырь".
— Давайте пообедаем вместе! — предложил Фаври.
— Где?
— Да где угодно Хотя бы у Пакмель.
Жак стал отнекиваться:
— Нет. Сегодня не надо. Я устал.
— Ты нам портишь настроение, — негромко сказал Даниэль, подхватывая Жака под руку. — Доктор, встретимся у Пакмель.
Антуан остановил такси. Он обернулся и, чуть поколебавшись, спросил:
— А что такое Пакмель?
— Да совсем не то, что вы думаете, — на всякий случай сказал Фаври с уверенным видом.
Антуан вопросительно посмотрел на Даниэля. И тот ответил:
— Что такое Пакмель? Объяснить нелегко. Не правда ли, дружище Бат? Ничего общего с заурядными ночными кабаками. Почти что семейный пансион. Ну да, пожалуй, бар, но только от пяти до восьми. В восемь чужаки расходятся и остаются одни завсегдатаи; столы сдвигают, накрываются большущей скатертью, и все чинно усаживаются обедать во главе с мамашей Пакмель. Недурной оркестр. Хорошенькие девушки. Что вам еще нужно? Значит, решено? Встречаемся у Пакмель?
Антуан редко выходил из дому по вечерам: днем он бывал очень занят, и поэтому вечером приходилось готовиться к конкурсу больничных врачей. Но в этот день гематология была ему совсем не по вкусу; завтра воскресенье, всю работу — на понедельник. Время от времени он проводил субботние вечера, подчиняясь велениям плоти. Заведение Пакмель ввело его в искушение. Хорошенькие девушки…
— Ну, раз вы настаиваете, — сказал он самым непринужденным тоном. — А где же это находится?
— На улице Монсиньи. Ждем вас до половины девятого.
— Появлюсь гораздо раньше, — отозвался Антуан и захлопнул дверцу такси.
Жак не стал бунтовать, — ведь брат согласился прийти, — и его настроение изменилось, кроме того, ему всегда доставляло удовольствие потакать капризам Даниэля.
— Пошли пешком? — спросил Батенкур.
— Я ринусь в метро, — заявил Фаври, поглаживая подбородок. — Только переоденусь и присоединюсь к вам.
Тяжелые грозовые тучи нависли над Парижем — на исходе июля небо всегда становится опалово-серым, и нельзя понять, то ли это туман, то ли пыль.
До заведения Пакмель можно было дойти за полчаса.
Батенкур подошел поближе к Жаку.
— Ну вот вы и вступили на путь, ведущий к славе, — произнес он без всякой иронии. Жака передернуло, а Даниэль улыбнулся. Батенкур был старше его лет на пять, но Даниэль считал его зеленым юнцом и терпел именно за то, что так бесило Жака: за неистребимое простодушие. Жаку вспомнилось, как они — чтобы позабавиться — упрашивали Батенкура прочесть что-нибудь наизусть и как тот подходил к камину и начинал:
Сладковолосый корсиканец [72]! Как прекрасна
В дни мессидора Франция была!
И взрыв веселого хохота никогда не вызывал у него подозрений.
В те далекие дни Симон де Батенкур, недавно приехавший из города, расположенного где-то на севере страны, — места службы его отца, полковника, — носил черный, наглухо застегнутый сюртук, который он приобрел, полагая, что именно в таком приличествует изучать богословие в Париже. Будущий пастор тогда часто навещал г-жу Фонтанен, которая почитала своим долгом его опекать, ибо с детства была дружна с полковницей Батенкур.
— Терпеть не могу ваш Латинский квартал, — говорил тем временем бывший богослов, который ныне жил близ площади Звезды, носил светлые костюмы и, порвав с родителями из-за нелепейшего брака, в который намеревался вот-вот вступить, целые дни проводил за оценкой наимоднейших эстампов, получая четыреста франков в месяц, в книжной лавке Людвигсона, где подыскал ему место Даниэль.
Жак поднял голову, осмотрелся. Взгляд его упал на старуху — продавщицу роз, сидевшую на корточках у корзины с цветами; он уже приметил ее, когда проходил здесь вместе с Антуаном, но тогда он был озабочен и ни на чем не мог сосредоточиться. И, вспоминая, как они вдвоем поднимались по улице Суфло, он вдруг почувствовал, что ему чего-то недостает, — так бывает, когда теряешь какую-то привычную вещь, например, перстень, который всегда носишь на пальце. Тревожная тоска, которая тяготила его не одну неделю и еще час назад то и дело сжимала ему сердце, исчезла и после нее остался какой-то мучительный осадок, какая-то пустота. В первый раз после того, как был объявлен список, он всем своим существом ощутил, что пришел успех, но это ошеломило, надломило его, как бывает после провала.
— Ну, а в море ты успел покупаться? — спросил Батенкур Даниэля.
Жак обернулся к Даниэлю.
— Да, в самом деле, — сказал он, и взгляд его потеплел, — ведь ты же вернулся только ради меня! Весело тебе там было?
— Даже и не представляешь, как весело! — ответил Даниэль.
И Жак заметил с горькой усмешкой:
— Как всегда.
Они посмотрели друг на друга так, будто продолжали давнишний спор.
В привязанности Жака к Даниэлю была взыскательность, не имеющая ничего общего с той дружеской снисходительностью, которую выказывал ему тот…
— Ты предъявляешь ко мне большие требования, чем к самому себе, случалось, упрекал его Даниэль. — Ты так и не примирился с тем образом жизни, который веду я.
— Да нет же, я приемлю твой образ жизни, — отвечал Жак, — но не могу принять ту позицию, которую ты занял по отношению к жизни.
Повод для разногласий, возникший давным-давно.
Даниэль, став бакалавром, отрекся от проторенных путей. Отец вечно отсутствовал и вообще не обращал на него внимания. Мать же не мешала ему свободно выбрать цель жизни; она с уважением относилась к людям, наделенным сильной волей; кроме того, ее поддерживала какая-то мистическая вера в ее детей и вообще в счастливое будущее; больше всего ей хотелось, чтобы сын рос привольно, чтобы из чувства долга он не искал заработка, стремясь улучшить материальное положение семьи. А Даниэль как раз об этом и думал. Два года он втайне промучился оттого, что не мог помогать матери, и все выжидал, не позволит ли ему удачный случай сочетать сыновний долг с другими непреодолимыми потребностями, которые им владели. И даже Жак не мог до конца постичь — как сложны его переживания. Ибо тот, кто видел, как небрежно занимается он живописью, руководствуясь только врожденным влечением к ней, и скорее всего прихотью, как мало он работает кистью, чуть побольше отдавая времени рисунку, иногда целый день проведя взаперти со своим натурщиком и заполнив пол-альбома штриховыми набросками, как потом неделями не притрагивается к карандашу, — тот не мог бы и заподозрить, какого высокого мнения о себе Даниэль, как верит в свое призвание. Гордыня его была молчалива, он был чужд самодовольства: просто он ждал того дня, когда обстоятельства, подчиняясь неизбежным предначертаниям, сложатся именно так, что незаурядное его дарование проявит себя, и был уверен, что ему суждено стать выдающимся художником. Когда, какими путями достигнет он вершины славы? Даниэль и сам не знал, но вел себя, так, будто это ничуть его не заботит, и громогласно заявлял, что надо пользоваться радостями жизни. И действительно пользовался ими. Правда, порой его мучила совесть, и он в тревоге цеплялся за нравственные устои, внушенные матерью, но длилось это недолго и никогда не могло удержать его от падения. "Даже тогда, когда становились нестерпимыми муки совести, омрачавшие последние два года моей жизни, — еще не так давно писал он Жаку (в ту пору Даниэлю было восемнадцать лет), — клянусь тебе, мне и тогда ничуть не было стыдно за себя. Мало того, в дни сомнений, когда я корил себя за свои сумасбродства, по сути, я гораздо меньше возмущался собою, чем потом, когда вспоминал, как давал эти ребяческие зароки и как себя неволил, а сам снова плыл по течению".