Урок немецкого
Урок немецкого читать книгу онлайн
Талантливый представитель молодого послевоенного поколения немецких писателей, Зигфрид Ленц давно уже известен у себя на родине. Для ведущих жанров его творчества характерно обращение к острым социальным, психологическим и философским проблемам, связанным с осознанием уроков недавней немецкой истории. "Урок немецкого", последний и самый крупный роман Зигфрида Ленца, продолжает именно эту линию его творчества, знакомит нас с Зигфридом Ленцем в его главном писательском облике. И действительно — он знакомит нас с Ленцем, достигшим поры настоящей художественной зрелости. Во всяком случае он вполне оправдывает ту славу, которую принес своему автору, впервые сделав имя Зигфрида Ленца широко известным за пределами его родины как имя мастера большой прозы.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
— Твое страдание — удел человека, но песня еще не спета.
Он пробормотал это негромко, второпях, не заботясь О том, чтобы быть понятым, словно во исполнение просроченного долга, который тяготел над ним со дня возвращения сына, и не успел кончить, как дверь отворилась, и отец оборвал на полуслове, но не повернулся и не выпустил руки.
Он прислушался к шагам матери, с трудом тащившейся от двери. Он сгорбился и затаил дыхание, пока она шла через нежилую комнату, стиснув зубы, с лицом, не выражавшим ничего — пока еще ничего не выражавшим, — кроме горестного самообладания. Тут отец встал и попытался ее усадить. Она молча отказалась сесть. Она подошла так близко, что коленями уперлась в кушетку, а потом все же села, подняла обе руки, словно собираясь возложить их на лицо Клааса, но, одумавшись, положила их ему на плечи — я описываю все в точности, как было, в иные минуты я так начеку, что слух мой обостряется и ничто не ускользает от моего внимания: это когда мне нужно что-нибудь передать по секрету или спрятать — тут дорога каждая минута. Матушка не умела кричать. Она не бросилась к Клаасу, не стала его гладить, называя по имени, не поцеловала, а только крепко схватила за плечи, правая ее рука скользнула было вниз, но в испуге остановилась, словно преступив какую-то грань, и виновато, чуть ли не виновато снова легла на его плечо. Она не поинтересовалась раной. Какое-то время она сидела неподвижно, потом затряслась всем телом, раз-два громко всхлипнула и разразилась беззвучным, сухим плачем — отец положил ей руку на плечо, но она, казалось, этого не заметила. Отец сильнее надавил рукой, и тогда она встала и все так же, с сухим рыданием, подошла к окну, где стояли цветы, и, не поворачиваясь, спросила, что же теперь делать? Прежде всего, сказал отец, он вызовет доктора Гриппа; об остальном говорить преждевременно.
Опершись на подоконник, мать спросила, как это случилось, и полицейский сообщил ей, что сам при этом не был, так как все произошло на болотах, внезапно, во время атаки на бреющем полете, рядом с торфяником, где работали Хильда со своим военнопленным, ну, ты знаешь, Леон. Отец рассказал, что Хильда с военнопленным и доставили Клааса в Ругбюль на тачке, но на это мать ничего не сказала, это она знала, это видела своими глазами. Позвонит ли он в Хузум? Да, конечно. Позвонит ли в гамбургскую больницу? Нет, это сделают хузумские власти. Позовет ли он ее, когда придет доктор Грипп? Да, он позовет ее и все с ней обсудит, что потребуется обсудить. Она повернулась и оглядела Клааса, который лежал все в той же позе, в какой его уложили, по-видимому, что-то увидела, что навело ее на мысль — я еще задался вопросом, что бы это значило, когда она от подоконника двинулась к кушетке с усилием, словно преодолевая невидимое сопротивление, и глазам своим не поверил, когда она после тяжелой внутренней борьбы всего-навсего взяла сложенное одеяло, развернула и, вытянув вперед руки, с высоты своего роста набросила его на Клааса, а потом, еле касаясь пальцами, расправила на нем. После чего удалилась к себе.
Что же сейчас на очереди? Разговор по телефону — отец должен вызвать врача и говорить с ним, не затворяя двери. Я слышу, как он просит доктора к телефону и, надрывая глотку, принимается объяснять — раз и другой, — что случилось и зачем ему срочно понадобился врач; вижу, как он возвращается сутулясь, с календарем для заметок, который, уходя, прихватил с письменного стола, и взволнованно что-то бормочет. Он зашагал вокруг обеденного стола, за которым у нас никогда не обедают, и вогнал в дрожь наш добродушный коричневый буфет. Он кружил, чуть не задевая лампу и трехъярусную цветочную стойку — лишь бы ни к чему не прислушиваться, лишь бы ни о чем не думать, — и даже не нагнулся завязать шнурок, который волочился вслед за правым его ботинком, а я, видя отца в таком состоянии, ни о чем не решался спросить. Говоря по телефону, он застегнулся на все пуговицы, а теперь опять распахнул мундир, отчего стали видны помочи, как всегда вывернутые наизнанку. Внезапно он остановился перед буфетом, взял в руки открытую коробку, где обычно лежал календарь, поглядел на нее на расстоянии вытянутой руки и в сердцах швырнул об пол. Оттуда вылетели листки с памятными записями, а из открывшегося бокового кармана посыпались чистые календарные странички, некоторые из них повисли на фуксии. И снова принялся мерить шагами столовую, но на сей раз удовольствовался двумя заходами, после чего бочком направился к двери, а оттуда в прихожую и контору. Отрывистый звоночек сообщил мне, что он снял с рычага трубку, а следующий — что он ее повесил, так и не позвонив.
Клаас шевельнулся под одеялом, я бросился к нему, шепотом его окликнул, попросил открыть наконец глаза, выслушать меня и понять, что сейчас самое время. Он сбросил с груди одеяло.
— Окно, — шептал я, — входная дверь, погреб — всюду путь свободен.
Клааса знобило, он открыл рот и судорожно схватил одеяло, собрав его в складчатые горы.
— Здесь нет никого, — продолжал я его уговаривать. — Если можешь, пользуйся минутой.
Но он попросту меня не слышал и даже не глянул в мою сторону, когда я подбежал к окну, открыл его и высунул для наглядности руку. Он так и не повернулся ко мне лицом. Я снова подошел, сунул руки под одеяло и стал нашаривать его увечную кисть, единственно чтобы привлечь его внимание, дать ему почувствовать, что я тут, рядом и готов все для него сделать. Он не отнял руки, но этим и ограничился.
Тогда я оставил всякие попытки, затворил окно, собрал разлетевшиеся листки календаря в коробку и поставил ее на стол. Я отыскал листок с датой 22 сентября 1944 года и слегка вытащил его наружу. Клаас застонал, возможно, он что-то просил, но я не понимал его, да и отец тоже, он как раз воротился и растерянно прислушивался, наклонясь над Клаасом, не зная, как ему помочь. Наконец он выпрямился, пожимая плечами, сел за стол со мной рядом и уставился на календарь: он, видно, взял себя в руки и больше не бормотал с ожесточением, а сидел спокойный, опустошенный. Руки он сложил друг на дружку, понурил плечи, свесил голову и приготовился ждать, хотя нет, сначала, к моему удивлению, он выдвинул ящик комода, вынул фотокарточку Клаас а в рамке и поставил на буфет. Этот снимок, на котором Клаас в военной форме изображен стоящим перед постовой будкой, был вскоре после его самокалечения изгнан в ящик комода. Теперь отец вернул его на место между отливающей перламутром раковиной и копилкой из раскрашенного фарфора и больше уже на него не оглядывался.
Мы ждали, каждый погрузясь в себя. Мы ждали — это надо понимать в том смысле, что делать больше было нечего и тот и другой с этим смирились. И то, как мы ждали, говорило, что мы смирились, а к этому добавлялась еще неизвестность. Мы разве что надеялись на случай. То, от чего все зависело, было, очевидно, упущено безвозвратно, и мы ждали развязки, ждали неизбежного. Когда я вспоминаю отца, как он сидел со мной рядом, то должен сказать, что в его пугающем спокойствии и отрешенности уже заключалось признание, что все, в сущности, решено. Мой отец, ругбюльский полицейский, очевидно, знал что от него требуется. Чего же он ждет от доктора Гриппа? На что надеется?
Когда доктор Грипп прибыл, я по знаку отца побежал ему отворить. Наш врач был грузный старик с разбитыми ногами, рыжеволосый пыхтящий великан; опыт научил его втягивать голову в плечи: он слишком часто расшибал себе лоб о низко поставленные балки. Как человек, умудренный жизнью, он, ставя больному диагноз, никогда не ограничивался одной болезнью, а предлагал ему на выбор по меньшей мере две или три и не успокаивался, пока не находил их симптомы. Я взял у него чемоданчик и пошел впереди, у меня было ощущение, что я должен заманить его в гостиную. На коротком пути от входной двери до гостиной он дважды останавливался передохнуть, прислонясь к стене и еще ниже обычного сгибая массивную и без того поникшую шею и прищелкивая пальцами, чтобы успокоить дыхание. Хоть я обратил его внимание на порог, он чуть не упал — хорошо, отец вовремя подхватил его под мышки и помог удержаться на ногах; отец и довел его до стула у кушетки, посадил и поздоровался с ним. Мне он знаком приказал исчезнуть, но тут же вернул, приказав поставить к ногам доктора чемоданчик, а потом рассеянным жестом отослал в комнату Хильде, выходившую в гостиную.