Критикон
Критикон читать книгу онлайн
Своеобразие замысла «Критикона» обозначается уже в заголовке. Как правило, старые романы, рыцарские или плутовские, назывались по собственному имени главного героя, так как повествовали об удивительной героической или мошеннической жизни. Грасиан же предпочитает предупредить читателя об универсальном, свободном от чего-либо только индивидуального, об отвлеченном от всего лишь «собственного», случайного, о родовом, как само слово «человек», содержании романа, об антропологическом существе «Критикона», его фабулы и его персонажей. Грасиан усматривает в мифах и в знаменитых сюжетах эпоса, в любого рода великих историях, остроумно развиваемые высшие философские иносказания.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Лишь теперь дали путникам разрешение двигаться дальше, чтобы стать личностями, – и они, сперва выйдя из себя, отправились, дабы обрести себя еще прочнее. Впереди шел Аргус, но уже не вел – ибо отныне не должно звать лекаря [223] и искать проводника, – а просто провожал к наивысшей точке перевала, к переходу в некий иной мир; там сделали привал, дабы насладиться видом лучшим из всех, какие встречаются на жизненном пути. О многих предивных вещах, оттуда увиденных, весьма существенных и любопытных, расскажет следующий кризис.
Кризис II. Чудеса Саластано [224]
Однажды три Грации, три солнца красоты, ума и любезности (как рассказывал один правдивый придворный, тоже в своем роде чудо), задумали проникнуть во дворец величайшего из государей. Первая сестра, блистательно нарядная, была увенчана душистыми цветами, вплетенными в золотые кудри, зеленую ее тунику окаймляли нити влажного бисера, и улыбалась она так радостно, что веселила весь мир. Но, в обиду дивной ее красе, перед нею захлопнули двери и окна, да так плотно, что, сколько ни пыталась она то там, то здесь пробраться, ничего не вышло: спасаясь от нежеланной гостьи, законопатили даже самые узкие щели; пришлось ей уйти прочь, но уже не с улыбкой, а со слезами. Подошла вторая, столь же прекрасная, сколь разумная, и, пикируясь с первой в духе Сапаты [225], молвила:
– Ступай прочь, нет у тебя подхода и не будет. Вот погляди, как, расточая любезности, войду я.
И начала осаждать дворец, изыскивая средства и изобретая уловки, но тщетно – едва заметят благожелательную ее мину, в ответ ей строят враждебную, закрывая не только двери и окна, но даже глаза, чтобы ее не видеть, и уши, чтобы не слышать.
– Вам просто не везет, – сказала третья, нежная и миловидная. – Глядите, сейчас я проникну во дворец через дверь Фавора – через нее только и можно войти.
И с любезным видом она вошла. Спервоначалу ее как будто приняли, но то была видимость, обман – в конце концов пришлось ей ретироваться с еще большим позором. Остались все три за бортом и, как водится, стали восхвалять свои достоинства и винить судьбу. Тут к ним подкатился, влекомый любопытством, некий придворный; восхищаясь их красотою, он изъявил желание узнать, кто они; ведь что такое дворец, им, конечно, самим хорошо известно, раз давно тут околачиваются.
– Я, – молвила первая, – всем сулю день добрый, но люди почему-то берут себе дурной, а другим доставляют еще худший; я побуждаю каждого открывать глаза и пробуждаться; я – желанная для больных и грозная для злодеев, я – мать живительного веселья. Я – покинувшая перламутровую свою обитель, многими воспетая супруга Тифона [226].
– Ну что ж, сеньора Аврора, – сказал придворный, – теперь я не дивлюсь, что вам заказан доступ во дворцы, где веселья нет и в помине, где вокруг сплошь унылые мины. Тут не бывает утра, тут всегда поздно – об этом могут поведать надежды. И притом, тут ничего не делается сегодня, тут все – завтра. Так что не трудитесь зря, здесь не бывает рассвета, и вам тоже не светит, хотя вы – сам свет.
Аон повернулся ко второй, которая уже начала говорить.
– Неужто вы никогда не слыхали о доброй матери и о дурной дочери? Я – та самая мать, а дочь моя – Ненависть; на меня, в ком столько добра, все глядят со злобой: Детьми ко мне льнут, но, став взрослыми, не переваривают и выплевывают. Я ослепительна, как сам свет. И, ежели не лжет Лукиан, я – дочь даже не Времени, но самого Бога.
– О, сударыня, – сказал придворный, – ежели вы – Истина, как же вы требуете невозможного? Вы – во дворцах? Да вас и за тысячу лиг не подпустят! Для чего, по-вашему, у стражи столько отточенных секир? Не от измены они охраняют, о нет, но от… Советую вам раз навсегда отказаться от затеи вашей.
Меж тем, третья, прелестная и нежная, пленяющая сердца, сказала:
– Я та, без которой в мире нет счастья и с которой любая беда не беда. В каждом из прочих благ жизни содержится только одно преимущество добра, во мне же они все: честь, удовольствие, польза. Место мое – только среди добрых; среди злых, как сказал Сенека [227], я не бываю ни истинной, ни постоянной. Происхожу я от любви – посему искать меня надо не во чреве, но в сердце, средоточии доброжелательства.
– Понимаю, ты – Дружба, – воскликнул придворный, – ты столь же сладостна, сколь Истина горька. Но, хотя ты ласкаешь, государи тебя не знают, их друзья – это друзья царя, а не Александра, как говаривал он сам. Ты ведь делаешь двоих одним существом, а Любовь и Величие совместить трудно. На мой взгляд, милые дамы, ступайте себе мимо, все три; ты, Аврора, к труженикам; ты, Дружба, к равным по положению, а ты, Истина, уж сам не знаю куда.
Такую историю с толикой критики рассказал ученый Аргус двум нашим странникам, прибавив, что слышал ее из уст того самого придворного.
– И на этом самом месте, – заключил он, – потому и вспомнил.
А находились они на высшей точке перевала к возрасту зрелости, венцу жизни, так высоко, что могли обозревать сверху всю жизнь человеческую: зрелище столь же значительное, сколь занятное, – они открывали страны нехоженые, края невиданные, например, Мужества и Знания, две обширные провинции Доблести и Чести, царства Могущества и Силы, и великое королевство Успеха и Власти – все достойные человека прибежища, но Андренио показались эти страны очень странными. Тут-то и пригодилась каждому его сотня глаз – глядели во все сто. Теперь им удалось увидеть множество личностей, а это – да простит мне сама Красота! – зрелище наипрекраснейшее. Но диво дивное – что одному казалось белым, другому казалось черным; таково разнообразие мнений и вкусов, и нет цветных очков, искажающих предметы сильнее, чем пристрастие.
– Оглядим все зараз, – говорил Критило. – Надо повидать все, чтобы оценить необычное.
И, начав с самого далека, – как я сказал, мир им открылся не только от одного края до другого, но и от первого века до нашего, – спросил:
– Какие странные сооружения! Их – выражаясь метким слогом Марианы [228] – вдали и не заметить, а тщатся все затмить!
– То семь чудес света, – ответил Аргус, который знал правдивую подоплеку всего.
– Это – чудеса? – возразил Андренио. – Неужели? И статуя, что высится средь них, тоже чудо?
– О да, это колосс, изображающий солнце.
– Да будь это само солнце, я не назвал бы статую чудом.
– Чудом была не столько статуя, сколько весьма политичный замысел – почтить солнце восходящее и воздвигнуть статую власти возносящейся.
– Ну, тогда и я преклоняюсь. А вон там – не гробница ли? Это тоже диво?
– И предивное.
– Могила смертного может ли быть чудом?
– О, она была из мрамора и яшмы.
– – Да хоть бы и сам Пантеон!
– Разве не видите, что ее соорудила жена мужу?
– Ах, какой подвиг! Да чтобы мужа схоронить, иная жена устроила бы ему костер не то что из порфира, но из брильянтов и жемчуга, если не из слез.
– Да, но жена сего Мавсола, поклявшаяся остаться одинокой, неутешной горлицей, она – поверьте – была чудом верности.
– Ах, оставим эти ветхие чудеса, – сказал Андренио. – Нет ли чего поновей? Неужто мир уже не творит чудес?
– Увы, нет. Ты. верно, слышал, что люди вырождаются, становятся все меньше ростом (каждый век будто бы укорачиваются на палец, и таким манером превратятся скоро в миниатюрных марионеток – многие уже почти превратились); так вот, думаю, что и сердца у них уменьшаются – не видно ныне великих мужей, что завоевывали страны и основывали города, давая им свое имя, свое царственное «faciebat» [229].