Обретенное время
Обретенное время читать книгу онлайн
Последний роман цикла «В поисках утраченного времени», который по праву считается не только художественным произведением, но и эстетическим трактатом, утверждающим идею творческой целостности человека.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Впрочем, временами на Франсуазу накатывал комбрейский пацифизм. Она едва не усомнилась в «немецких зверствах». — «В начале войны нам говорили, что эти немцы — убийцы, грабители, настоящие бандиты, бббоши…» (Умножая «б» в слове «боши», она, видимо, полагала, что обвинение немцев в убийствах в конечном счете вполне допустимо, но мысль о том, что они — боши неправдоподобна в силу своей чрезмерности. Сложно было понять, какой чудовищный и таинственный смысл вкладывала Франсуаза в слово «бош», поскольку речь шла о начале войны, и потому что произносила она это слово довольно нерешительно. Ибо сомнение в том, что немцы действительно были преступниками, могло быть плохо обоснованным, но противоречия в нем, с логической точки зрения, не было. Но как можно было сомневаться в том, что они были бошами, если это слово в разговорной речи обозначает именно немцев? Наверное, она пересказывала грубые фразы, тогда ею услышанные, в которых особое ударение падало на слово «бош» ). «Я во все это верила, — говорила она, — но только берет меня теперь сомнение, не такие ли мы точно плуты». — Эта богохульная мысль была подспудно внушена Франсуазе дворецким, — ибо последний заметил, что его подруга благосклонна к греческому королю Константину, и во всех красках расписывал, как его морят голодом, чтобы он отрекся от престола. Потому отречение суверена сильно взволновало Франсуазу, она даже провозгласила: «И ничем мы их не лучше. Будь мы в Германии, мы бы то же самое и натворили».
Правда, я не часто виделся с ней в те дни, потому что она то и дело убегала к своим кузенам, о которых мама мне как-то сказала: «Знаешь, а они богаче тебя». В те времена мы узнали о множестве высоких поступков, совершавшихся по всей стране, которые покажут векам, если историк обессмертит их память, величие Франции и ее духа, ее величие по чину Св.-Андрея-В-Полях, которое проявилось в тысячах тыловиков, и в неменьшей степени, чем в солдатах, павших на Марне. Племянника Франсуазы убили у Берри-о-Бак [137]. Также он приходился племянником и этим миллионерам, кузенам Франсуазы, содержавшим раньше кафе, — они давно уже сколотили состояние и отошли от дел. И его, совсем еще юного владельца маленького ресторанчика, убили, — его мобилизовали в двадцать пять лет, и он, оставив присматривать за кафе молодую жену, рассчитывал вернуться к делам через несколько месяцев. И погиб. Тогда произошло следующее. Франсуазины кузены-миллионеры, по сути, никем не приходившиеся молодой вдове их племянника, вернулись из своей деревни, в которой жили уже лет десять, и опять взялись за работу, не оставляя себе и су; и каждое утро, с шести часов, жена кузена Франсуазы, миллионерша, одетая «как ее служанка», помогала племяннице и кузине по браку. И года три они с утра до половины десятого вечера, не отдыхая и дня, полоскали бокалы и подавали напитки. В этой книге все факты вымышлены и не «выведено» ни одного реального лица, все было изобретено мною сообразно потребностям повествования, и я должен во славу моей родины сказать, что франсуазины родственники-миллионеры, оставившие уединение, чтобы помочь беспомощной племяннице — это реальные лица. И так как я не сомневаюсь, что их скромность не будет оскорблена, поскольку они никогда не прочтут этой книги, я с ребяческим удовольствием и глубоким волнением, не имея возможности привести имена стольких других, благодаря которым Франция выстояла, чьи поступки столь же достойны, впишу сюда их настоящее имя: они зовутся, — таким французским именем, — Ларивьерами. Если и были какие-то мерзавцы-уклонисты, как требовательный молодой человек, встретившийся мне у Жюпьена, которого только и заботило, чтоб он «имел Леона к 10.30-ти, потому что завтракает в городе», то их жизнь искуплена тысячами французов Св.-Андрея-В-Полях, всеми этими доблестными солдатами, к которым я приравниваю Ларивьеров.
Чтобы Франсуаза посильнее разволновалась, дворецкий откопал где-то старые номера Твоего Чтения [138]; на обложке одного из них (это были довоенные выпуски) была изображена «германская императорская семья». «Вот он, наш завтрашний хозяин», — сказал дворецкий, показывая ей «Вильгельма». Франсуаза вытаращила глаза, затем заметила женщину, изображенную рядом, и заключила: «Да тут и Вильгельмесса!»
Что касается Франсуазы, ее ненависть к немцам была исключительной; она уравновешивалась только той, что внушали ей наши министры. Я не знаю, чьей смерти она жаждала больше — Гинденбурга или Клемансо.
Мой отъезд из Парижа был на некоторое время отложен — я получил горестно потрясшее меня известие и был неспособен отправиться в путь. Я узнал о смерти Робера де Сен-Лу — его убили через два дня после возвращения на фронт, когда он прикрывал отступление своих солдат. Ненависти к какому-либо народу у него вообще не было (что касается императора, то по каким-то причинам личного свойства, возможно, совершенно вздорным, он считал, что Вильгельм II пытался предотвратить войну, а не развязать). Да и ко всему германскому: последнее, что я от него услышал шесть дней назад, было началом песни Шумана, — он напел ее на лестнице по-немецки, и так громко, что, испугавшись соседей, я попросил его замолчать. Он был прекрасно воспитан, и уже по привычке избегал всякой хвалы, брани, фразы, а перед лицом врага, как и в момент мобилизации, он не пытался спасти жизнь, — из-за того же своего обыкновения стушевываться перед другими, просматривавшегося во всех его манерах, — например, он сам закрывал дверцу фиакра, сняв шляпу, когда я, скажем, уезжал от него, а он выходил меня проводить. Много дней я просидел в комнате, размышляя о нем. Я вспомнил его первый приезд в Бальбек: в белом шерстяном костюме, с его зеленоватыми глазами, подвижными, как море, он пересекал холл перед большой столовой с окнами на пляж. Я вспомнил, каким удивительным человеком он мне показался тогда, как сильно я захотел с ним сдружиться. Мое желание осуществилось сверх всех ожиданий, хотя поначалу эта дружба не доставляла мне ровным счетом никакого удовольствия, и только потом я смог осознать, что за этим блеском скрывались и восхитительные качества, и кое-что еще. Все это, и первое, и второе, он раздаривал, не считаясь, и даже в последний день, бросившись на траншею, — из великодушия, чтобы все, чем он владел, могло послужить другим, — так однажды он пробежал по спинке ресторанного дивана, чтобы меня не потревожить. В целом, я довольно редко виделся с ним, и это было в разных местах, в разных ситуациях, разделенных долгим временем, — в бальбекском холле, в ривбельском кафе, в кавалерийской казарме, на донсьерских ужинах с офицерами, в театре, где он влепил пощечину журналисту, у принцессы де Германт, — и оттого он словно бы оставил мне от своей жизни более яркие, более четкие отпечатки, от своей смерти — более светлое горе, чем то, что оставляют люди, любимые нами сильнее, потому что с последними мы общались чаще, и их образ, живущий в нашей памяти — только своего рода средняя величина бесконечности образов, различимых нечувствительно, и у нашей пресыщенной привязанности к ним не остается, как в отношении тех, с кем количество наших встреч было, против нашей воли, ограничено, а сами встречи редки и коротки, иллюзии, что была возможна и более близкая связь, которой, правда, помешали обстоятельства. Спустя несколько дней после того, как я впервые увидел его, гнавшегося за своим моноклем по бальбекскому холлу, и решил, что он необычайно высокомерен, я впервые встретил, на бальбекском пляже, другую живую форму, и она теперь тоже существовала не более, чем в виде воспоминания, — это была Альбертина, попиравшая песок, безразличная ко всему и морская, как чайка. Я столь быстро влюбился, что ради ежедневных прогулок с нею так и не уехал из Бальбека повидаться с Сен-Лу. Однако в истории моих отношений с ним есть и свидетельство о том, что на время я разлюбил Альбертину, ибо если я сколько-то и прожил у Робера в Донсьере, то только из-за печали, что меня не покидает чувство к г-же де Германт. Его жизнь, жизнь Альбертины, столь поздно узнанные мной, и обе в Бальбеке, и так быстро окончившиеся, едва пересекались; но это его, твердил я себе, чувствуя, как проворные челноки лет ткут нити между, казалось, наиболее удаленными друг от друга воспоминаниями, это его я посылал к г-же Бонтан, когда меня покинула Альбертина. И потом я узнал, что их жизни таили в себе схожую тайну. Тайна Сен-Лу причиняла мне теперь, быть может, больше страданий, чем тайна Альбертины, потому что Альбертина теперь стала для меня совсем чужой. Но ничто не могло утешить меня в мысли, что их жизнь окончилась так рано. Они часто тревожились обо мне: «Ведь вы болеете». И вот, они мертвы, а я теперь сопоставляю разделенные небольшим отрезком последние образы, — перед траншеей, у реки, — с первыми, в которых, даже в случае Альбертины, если что-то и представляло для меня ценность, то только отблеск солнца, садящегося в море.