Четырнадцатая часть
Четырнадцатая часть читать книгу онлайн
Польская писательница. Дочь богатого помещика. Воспитывалась в Варшавском пансионе (1852–1857). Печаталась с 1866 г. Ранние романы и повести Ожешко ("Пан Граба", 1869; "Марта", 1873, и др.) посвящены борьбе женщин за человеческое достоинство.
В двухтомник вошли романы "Над Неманом", "Миер Эзофович" (первый том); повести "Ведьма", "Хам", "Bene nati", рассказы "В голодный год", "Четырнадцатая часть", "Дай цветочек!", "Эхо", "Прерванная идиллия" (второй том).
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
— Должно быть, так и есть: никогда не вернется!
В другой раз, осенью, когда холодные порывы ветра несли к открытому окошечку клочья сырого тумана, а на небе вместо светлых подвижных летних облаков висели без движения дождевые тучи, она обрывала обожженные морозом лепестки белой астры и опять шептала:
— В голове, в речи, в мысли, в сердце, — нигде!
Когда последний лепесток выпал из ее руки при слове «нигде», она закрыла лицо обеими руками и плакала долго… так долго, что на дворе послышался гневный мужской голос:
— Теося! Теося! Отчего ты не закроешь свое окно? Хочешь, чтобы ветер разбил стекла? Пусть бьет! Я стекольщику платить не стану, — сама заплатишь!
К этим словам присоединился женский голосок, звучный и нежный, когда его обладательница разговаривала с мужчиной, и почти сразу перешедший в крик, лишенный уже малейшего оттенка нежности.
— Она, Клеменс, хочет простудиться, чтобы мы, как два года тому назад, по ее милости разорялись на доктора и на аптеку, себе во всем отказывали, спасая ее от чахотки.
Плачущая женщина вскочила с места и выпрямила свой худощавый стан. Протягивая руку, чтоб затворить окно, она с гневом ответила:
— Чего вы вечно попрекаете меня этим доктором и этой аптекой! Разве я еще не отработала эти деньги? Что это такое! Даже окна в своей комнате открыть не смей! Я здесь не какая-нибудь приживалка, а дочь твоего же отца. Клеменс! Такая же, как и ты!
Все это она выкрикивала громко, все более и более резко, сварливо, а затем, со стуком захлопывая окошко, добавила еще, но только уж для себя, с ядовитой усмешкой:
— Ага! Такая же, как и ты! Правда, правда! Четырнадцатая часть!
II
Теодору Коньцувну в первый раз я увидела спустя два дня после моего переселения в дом ее брата, в дом о шести окнах, выходивших на Цветную улицу.
В черном шерстяном, хорошего покроя платье, маленькая, худенькая, но стройная, Теодора на минуту остановилась у порога и окинула меня немного робким, но любопытным взглядом своих синих глаз. Потом, приближаясь ко мне, ока заявила, что пришла познакомиться с квартиранткой своего брата.
— Прежде, — прибавила она, — при жизни покойного отца, я сказала бы, что вы — наша квартирантка… но теперь… этот дом принадлежит моему брату… а я?. Что я?.. Известно, четырнадцатая часть!
Я спросила, что значат ее последние слова, непонятные для меня. Вопрос этот не показался ей нескромным, напротив, она подхватила его на лету с видимым удовольствием, как повод для длинного объяснения и излияния. Разговорилась она сразу. Было видно, что это болтливое, но и открытое, добродушное, доверчивое существо, считающее обитателей дома ее брата своими друзьями. А может быть, она, кроме того, старалась найти в их, лице защитников и союзников.
То было существо скромное, ничего не значащее в мире, но, как ни странно, такие-то именно существа, скромные и ничего не знающие, часто представляют большой интерес для тех, кто с любовью, а не по обязанности исследует человеческие души и судьбы. Можно было бы сказать, что в человеческой жизни они — крохотные существа, которых толпа не различает невооруженным глазом, но которые под взглядом исследователя, вооруженного вспомогательными оптическими инструментами, мелькают, кружатся, трудятся, страдают, по-своему мечтают и созидают, — одним словом, ведут жизнь интересную, тысячью узлов связанную с жизнью целого.
— Имя мое — Теодора; но четырнадцатая часть, дорогая пани, — это другое мое имя. Первое дал мне ксендз при святом крещении, другое — не знаю кто… я спрашивала не раз и самое себя и умных людей, почему я была всегда и теперь осталась четырнадцатой частью, и никто мне этого не растолковал… одни говорят, что таков уж обычай; другие — что таков закон… Только я думаю, что это — великое несчастье, и не дай бог человеку, в особенности в нашем сословии, родиться женщиной… Мой отец… вы не знали моего отца? Конечно, нет!.. Он был отличный работящий огородник и человек почтенный, что и говорить! Очень почтенный, но суровый и… как бы это сказать?. С жестким сердцем… да и рука у него была не мягкая, о, совсем не мягкая! С покойницей-матерью он жил, кажется, в ладу, но я этого хорошо не помню, потому что мне было всего восемь лет, когда родился мой брат, Клеменс, а вслед за этим мать так захворала, что уж не поднималась с постели. Подняли ее люди, чтобы положить в гроб и отнести на место вечного успокоения. Больна она была лет девять, а я с восьмилетнего возраста и хозяйкой дома была и брата своего нянчила. Часто, бывало, целую ночь сидишь возле больной матери, чуть свет бежишь в город, закупать все, что надо для хозяйства, и — дождь ли проливной, мороз ли трескучий — все равно… Лечу я, бывало, и все боюсь, как бы не задержаться где-нибудь, не опоздать приготовить отцу завтрак: он каждый день с утра уходил из дому на большой огород, который арендовал за городом. Огород этот приносил ему столько пользы, что он купил вот эту землю и построил на ней дом, когда я была еще маленькой. Возвращаешься домой, а тут мать лежит в постели, охает и упрекает, что я ей во-время не подала лекарства или завтрака; брат собирается в школу, нужно его одеть и накормить; отец если в духе, то хорошо, а не в духе, то брюзжит, бранится, а подчас и ударит… Ведь он, дорогая пани, был человек простой, а тут и жена больна, и в огороде не всегда дела шли ладно… Все я видела: и работу, и заботы, и толчки, и обиды… руки себе на кухне обжигала, во время стирки от пара и утюгов угорала… весной и осенью должна была присматривать за поденщиками, вот тут, в нашем садике, а порой отец и самой прикажет вскопать или прополоть какую-нибудь грядку… Только ласки я не видела, ни отдыха, ни науки, дорогая пани.
Читать по молитвеннику меня учила мать, когда лежала в постели; кое-как научил читать и писать учитель, который ходил к брату, — да какое это было ученье! Отец, бывало, говорит учителю: вы на мальчишку обращайте внимание, а девка — умна ли она, нет ли, — все равно. Только была бы хорошей хозяйкой! Вот меня и обучили только тому, чтоб в костеле по молитвеннику помолиться да сосчитать стежки или зубчики в работе. Разным работам и шитью я обучилась уж и не знаю как, — то отсюда, то оттуда, потому что у меня к этому были и большая охота, и способности, и мне всегда очень хотелось сделаться модисткой. Но покойник-отец говаривал: на что девке ремесло? Ей замуж итти и детей нянчить. И вот, дорогая пани, замуж то я пока еще не вышла, детей своих не нянчу и ремесла у меня в руках нет, чтоб заработать себе свой кусок хлеба.
Она замолкла.
Ее маленькая, обыкновенно очень подвижная фигурка как-то съежилась, оцепенела, точно охваченная удивлением перед своей участью. Меня поразило одно место в ее речи: «Замуж-то я пока еще не вышла». Так она еще не утратила надежды, что это может случиться!.. Немного спустя она начала снова:
— С братом, дорогая пани, было не то. О, совсем не то! Правда, отец не ласкал его, — он был человек неласковый, но заботился о нем, как о зенице ока, и если наказывал его, то только за излишние шалости. Своевольник мальчишка был страшный!.. Когда я, бывало, хозяйничаю, хлопочу и доброго слова ни от кого не услышу, он по целым дням, как только выучит уроки, носится по улице, с товарищами буянит, а если придет домой, то только для того, чтоб наесться и выспаться, да еще меня обругает, если я не угожу ему в чем-нибудь… Учился-то он учился, это правда. Сначала учитель к нему ходил, потом он сам начал ходить в гимназию. Отцу очень хотелось, чтоб он окончил гимназию и стал чиновником, но Клеменс, как дошел до четвертого класса, так и ни с места. В четвертом классе просидел два года, больше ему сидеть не позволили, а в пятый не допустили. А как вы думаете, дорогая пани, что отец сказал на это? Посердился сначала, а потом рукой махнул: «Пусть, говорит, для мужчины все дороги открыты. Чиновником быть не может, будет мастеровым». Мне тогда было двадцать четыре года. Я, когда услыхала, что отец говорит это, не выдержала, и хоть потихоньку, а заплакала. «Боже ты мой, — думаю я, — а почему же передо мной все дороги закрыты? И что со мной будет?» Правда, в это время я часто и горько плакала и, бывало, по целым ночам допрашивала себя: «что со мной будет?» А плакала я и спрашивала себя потому, что именно тогда-то и угасла единственная моя счастливая звездочка. Мелькнула она и… угасла… ну, может быть, не навсегда, может быть, бог даст, засветится снова, да ждать-то долго и… тяжело!