Под серпом и молотом
Под серпом и молотом читать книгу онлайн
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
— Вы, Кто первая встречаете благословением прибывающих и последняя провожаете им отходящих…
— Неисчерпаемое сокровище наше…
— Никогда не оставляющая наши мольбы напрасными…
— Нами именуемая нашей Доброй Матерью…
— Покровительница рыбаков и корабельщиков…
— Верный путеводитель проповедующих Слово Божие язычникам…
— Охраняющая в битвах наших воинов…
— В чьё святилище входим мы с такой радостью…
— Благодатная Звезда морей…
— Маяк Блистающий, указующий нам среди бурь гавань спокойную…
— Вы, на руках своих несущая Повелителя ветров и бурных волн…
— Это хорошо, не правда ли? — прерывая чтение, обратился ко мне старичок так, точно мы были всю жизнь знакомы.
— Очень хорошо, — ответил я от всей души.
Он это почувствовал и спросил, как добрый учитель понятливого школьника:
— А почему?
И тотчас же ответил сам:
— Потому, что здесь выражается всё самое прекрасное, что есть в человеческой душе.
— Да, — сказал я. — И нет казни достойной для того, кто посягает хотя бы вот на такие картинки.
Он поглядел на меня, подумал.
— Вы англичанин? — спросил он.
— Нет, русский.
Он легонько улыбнулся.
— Да, конечно, не англичанин. Я так и думал. Англичане никогда не сидят, например, в вагоне просто, ничего не делая: или пристально смотрят в окно, точно изучая что-то, или читают… Ну, да, вы русский. И я знаю, сколько страданий и гонений терпит теперь Россия…
И, опять подумав, помедлив немного, стал дочитывать:
— Утешительница скорбных душ и прибежище бедных рыбаков…
— Посредница милосердная между небом и нами…
— Надежда наша в жизни и сопутница в час смертный…
— Бдящая над колыбелью нашей и благословляющая нашу могилу…
— Царица земли и небес, молитесь за нас!
И он перекрестился, вздохнул и просто и убежденно сказал, пряча картинку за пазуху:
— C'est tres bon, ca! [42]
— Ah oui, [43] — прошептала полная женщина с застенчивой улыбкой сквозь сиявшие на глазах слёзы, — notre berceau et notr tombe… [44]
За окном слепило солнце и море. Был туннель, грохот, тьма и вонь каменного угля, потом блеск, лазурь, свежесть морского воздуха, красно-лиловые скалы и синие, синие заливы… Вдруг раздался треск и сверкнули брызги стекла, — вдребезги рассыпалась бутылка, вылетевшая из окна и ловко угодившая в телеграфный столб…
Это забавлялась молодежь.
Приморские Альпы, 1925
Илюшка
Едем с Илюшкой в город.
Жаркий ветер рабочей поры, бьющий с сушью и зноем в лицо. Узкий просёлок в зреющих хлебах — ничего вокруг, кроме их желтого моря да томного, серо-синего неба…
И всё в томном полусне, в дремотном волнении, всё мотается, клонится, бежит: и колеса бегут, и лошадь бежит, и хлеба вместе с цветами льются, стелются… Один кобчик повис в воздухе, точно в мёртвую точку попал: зорко смотрит вниз и мелко-мелко, быстро-быстро дрожит на одном месте острыми крылышками…
Едем на бегунках. Я впереди, правлю, Илюшка сзади. Оба сидим верхом, только у меня ноги поставлены на переднюю ось, а у него откинуты на заднюю. Он упёрся руками в сидение и говорит и хохочет мне прямо в затылок.
Он, как всегда, в отличном расположении духа. С утра до обедов был на косьбе, косил бодрей всех и ничуть не устал. «Вы думаете, я в солдатах разучился — нет, ещё ловчей стал!» Только косил без картуза, не обращая никакого внимания на солнце, и потому, когда вернулись к обедам в усадьбу, у него пошла носом кровь, и он долго унимал её, умываясь возле водовозки. Рядом с ним стоял Мотька, малый глупый, простодушный. Мотька поливал ему из корца, потом сказал:
— Ну, теперь полей мне, я тоже маленько умоюсь.
Илюшка весело выпучил на него мокрые глаза, захохотал и ответил:
— Дурак, ай я тебе прачка?
Теперь он опять то и дело смеётся, от нечего делать болтая, наслаждаясь ездой, полем, бегущим волнением хлебов, жарким ветром, мягко бьющим в лицо и порой овевающим так знойно, точно где-то пылает безмерный костёр. Он с восхищением рассказывает, как он в Киеве, где отбывал воинскую повинность, ходил в публичный дом:
— Вот там девки! — говорит он. — Это не нашим чета! Разве наша умеет так-то обойтиться! А хозяйка толстая, с усами… И всю ночь пляс, танцы, пиво…
Потом — и все с той же легкостью — рассказывает то, что я уже знаю: как он застрелил одного из арестантов, которых им, солдатам, пришлось однажды вести с вокзала в пересыльную тюрьму: арестант этот хотел убежать.
— Тебе не грех? — спрашиваю я.
— Какой же мне грех? Если бы он убежал, мне за него пришлось бы целый год просидеть.
— Да лучше уж год просидеть.
— Ну, нет, я их лучше двадцать положу!
— А как же в заповедях сказано, что нельзя убивать?
— А как же в присяге читают, что обязательно надо? Потом он меня расспрашивает, за что вешают «политиков» и сколько получает «с головы» палач.
— Правда, что этому палачу сто целковых с головы дают?
И без малейшего хвастовства, совершенно простосердечно сознается, что за сто целковых мог бы и сам кого угодно удавить.
— Да чего ж? Ну, другие там покойников боятся, а я этого никогда не знал: как это он может с того света прийти? Я только со своей деревни не стал бы давить. Своего, понятно, жалко…
Бежит, волнуется горячий воздух, бегут колеса, лошадь, льются желтыми волнами овсы и ржи, дрожит в небе кобчик…
1930
Сокол [45]
Иван — охотник, лодырь. Живёт с краю деревни возле погоста. Погост на косогоре, скучный: голые глинистые бугорки, взрытые свиньями, истоптанные овцами которые до земли выглодали сухую траву между ними; над одной могилой тощая лозинка, на лозинке вниз головой висит дохлая галка, насквозь источенная муравьями; в одном голубце, рядом с фольговой иконой, свила гнездо мухоловка… К погосту и прилегает гумно Ивана, нищее, пустое: раскрытый хребет риги, старый тележный ящик, рогатая соломорезка — и всё заросло травой, бурьяном.
Когда мы шли к его избе с деревни, от нас стремглав, припадая к земле шеей, неслась его единственная наседка и с отчаянно-восклицательным криком взвилась в её разбитое окошко.
На разрушенном крыльце, как-то по-вдовьи свернувшись, лежала чернобровая собака с висячими ушами, грустно глядя на нас вкось, исподлобья.
— Иван, — спросили мы, — чем же ты её кормишь? Иван слегка удивился:
— Как чем? Да ничем. Это её дело.
Перед крыльцом, на двух лопнувших колесах, рассыхалась на солнце пустая водовозка и бесцельно (видно, не зная, что делать) сидел на её обрезе сизый, с серой грудкой голубь. Иван посмотрел, усмехнулся:
— Ишь в какую визиточку нарядился!
А в избе пол был завален чем попало — всякой добычей памятного лета семнадцатого года: корыта кадушки, треногое ободранное кресло, прихотливо изогнутая рама из палисандра, где от зеркала осталась только половинка, полотнище пыльной гардины, цинковая детская найма с продавленным боком, граммофонный рупор, стенные часы с одной гирей в золе возле печки, пыльная господская визитка, как раз похожая на ту, в которую голубь «нарядился», — всё из какого-нибудь разграбленного господского имения. В избе, и без того тесной, негде было повернуться, было безобразно. И истуканом, молча сидела на лавке баба, каменная, большая, с страшными светлыми глазами — жена Ивана. Сидела, молчала и смотрела.
— Это всё она натащила, — сказал Иван самодовольно. — Она у меня сокол!
1930
Русь
Старуха приехала в Москву издалека. Свой северный край называет Русью. Большая, бокастая, ходит в валенках, в тёплой стёганой безрукавке. Лицо крупное, желтоглазое, в космах толстых седых волос, — лицо восемнадцатого века.