Bene nati
Bene nati читать книгу онлайн
Польская писательница. Дочь богатого помещика. Воспитывалась в Варшавском пансионе (1852–1857). Печаталась с 1866 г. Ранние романы и повести Ожешко ("Пан Граба", 1869; "Марта", 1873, и др.) посвящены борьбе женщин за человеческое достоинство.
В двухтомник вошли романы "Над Неманом", "Миер Эзофович" (первый том); повести "Ведьма", "Хам", "Bene nati", рассказы "В голодный год", "Четырнадцатая часть", "Дай цветочек!", "Эхо", "Прерванная идиллия" (второй том).
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Из кучки стрекочущие женщин донесся отчаянный голос Салюси:
— Да почему же восьми? Так уж сразу и восьми! У тебя самой только трое, а у Марыльки всего двое…
— Ты не смотри, что у меня трое или у Марыльки двое, у тебя будет восемь душ, непременно восемь, вот как бог свят, восемь! Ну, куда ты с ними денешься, когда у него ни земли, ни хаты, а брат тебе не даст ни гроша в приданое?
— А ты лучше скажи спасибо брату да руку у него поцелуй за его щедрость к тебе! Для нас-то он никогда не расщедривался, так ты уж пользуйся его добротой!
— Я и скажу спасибо! — воскликнула Салюся и, вырвавшись из объятий обступивших ее женщин, бросилась к брату. Он стоял у окна и с яростью подкручивал усы, но уже ни во что не вмешивался и с напускной небрежностью посвистывал: "фью, фью! фью, фью, фью!" Салюся подбежала к нему и, расцеловав в обе щеки, сказала:
— Спасибо тебе, Костусь, за твою заботу, за жалость твою, за то, что ты хочешь мне добра, — спасибо, Костусь, спасибо!
Он отворачивался и отталкивал ее, как будто продолжая сердиться, но сам искоса следил за выражением ее лица и, видя, что она искренне благодарна и растрогана, несколько раз поцеловал ее и спросил:
— А будешь учтива завтра, будешь умницей?
В эту минуту из кучки женщин выскользнула жена двоюродного брата, белокурая Эмилька. Была она маленькая, худенькая и совсем еще молодая: едва восемнадцати лет. Выскочив на середину горницы, она закружилась, как юла, хлопая в ладоши и напевая:
— А я бы не пошла! А я бы не. пошла! Будь эта жердь хоть вся бриллиантовая, я бы за него не пошла, не пошла!
Так она докружилась до мужа и, сев к нему на колени, допела:
— Будь мой Михал хоть сто раз мужик и не имей он ни клочка земли, все равно бы я пошла за него, ей-богу, ни за кого бы не пошла, кроме него!
Михал, который и вообще-то не слишком близко к сердцу принимал это семейное событие, видимо, обрадовался и, развеселясь, звонко, на всю комнату расхохотался.
— Хватит тебе проказничать да глупости болтать! — прикрикнул Константы на Эмильку, а Салюся, вырвав свою руку из его руки, стрелой вылетела на крыльцо и во двор.
Эта глупая Эмилька со своим мужем весь день терзала ей сердце. Стоило ей взглянуть на них, и она думала, что и ей с Ежи было бы так же хорошо и счастливо, как им. А теперь Михал еще и расхохотался совершенно так же, как Ежи, когда она ему рассказывала о чем-нибудь приятном и веселом. Этот смех, так удивительно похожий на смех другого, проник ей в самое сердце, и она вылетела из дома, ни о чем не думая, но чувствуя, что ей нужно куда-то бежать, как бежит человек, на котором загорелась одежда. Так и она вся была в огне: щеки ее, лоб, глаза и руки жарко пылали. Прямо с крыльца она бросилась во двор, словно собиралась бежать. Посреди двора она остановилась, глядя на небольшую полоску дороги, которая виднелась между высоким забором и большим желтым овином. В голове у нее мелькнула мысль: выйти бы вот так на дорогу и бежать, бежать от этих криков и насмешек, от просьб и попреков, от собственных своих страхов и неуверенности! Господи, как бы это было хорошо, если б она могла прибежать к нему, пожаловаться, успокоиться, снова утвердиться в своем решении, как она была тверда, пока виделась с ним и пока ей не стали наговаривать всякие страсти! Отсюда только шесть миль до Ляскова — но что это для нее, сильной, здоровой девушки, способной пройти нивесть сколько миль?
Ее охватила нестерпимая тоска, и так захотелось увидеть милого, все ему рассказать, что, кажется, птицей полетела бы она по этой дороге, по этим белым бескрайним полям, таким знакомым и родным. Салюся была так замучена шумными ссорами и налагаемыми на нее оковами, что эти пустынные просторы не только ее не страшили, а с особой силой манили к себе тишиной и свободой. Полетела бы она по этим полям, как птица, как молния, и, летя к нему, кажется, пела бы, как птица, и, как молния, сверкала бы радостью, что летит к нему! Но нет, нельзя! Не позволяют гордость и приличия. Это был бы страшный позор и грех, даже думать об этом нехорошо.
Стараясь не смотреть на дорогу, она медленно пошла к низкому плетню, "который отгораживал усадьбу ее брата от соседней. Она проваливалась по щиколотку в снег, но даже не замечала этого: шла ли она босиком или обутая, по дороге, покрытой снегом или размокшей от дождя, каменистой или поросшей густой травой, — все они были для нее одинаковы, все ей были знакомы, привычны, свои. Салюся даже не знала, что можно заботиться о здоровой и удобной ходьбе и что кто-то на свете занимается этим. Стоя в снегу, она облокотилась на плетень и, подперев ладонью щеку, разглядывала соседнюю усадьбу. Сквозь белые тучи, обложившие все небо кругом, луна бросала на землю мутный серебристый свет. С этим мягким и ровным светом сливался неподвижный, чуть влажный воздух, настолько тихий, что лишь время от времени ветер, долетавший с полей, проносился по деревьям и на мгновение с легким шорохом раздвигал ветви. Тогда сквозь раздвинутые, едва колышущие ветви кое-где поблескивали освещенные окна домов, но и они были безмолвны. Даже петухи не пели в эту минуту, и не лаяли собаки. Белые бескрайние просторы казались печальными и таинственными в мутном свете луны. Вдалеке от шумного света, среди снегов и деревьев укладывалась спать на всю долгую зимнюю ночь неровная вереница домов, поблескивавших тусклыми окошками, словно заспанными глазами.
Усадьба, которую разглядывала Салюся, была совсем крохотная. Домик о двух оконцах, вернее — даже не домик, а избушка; дворик, узкий, как закоулок, зажатый со всех сторон чужими плетнями, и в одном маленьком сараюшке вместе и конюшня и хлев. Только несколько толстых, могучих деревьев скрашивали убожество этой жалкой тесной усадебки.
Глядя на нее, Салюся думала: "Вот к каким следствиям ведет пренебрежение людскими советами и богатством! А ведь Габрысь мог жить в достатке, иметь хозяйство не хуже других, если бы послушался людей и отсудил у брата свою землю".
Когда после нескольких лет службы в соседнем имении он вернулся и оказалось, что в его отсутствие брат захватил чуть не весь его надел, все говорили ему, советовали, даже кричали на него, чтобы он подал на брата в суд. Но Габрысь колебался, раздумывал, медлил, наконец махнул рукой, принял те несколько десятин, которые брат ему пожаловал из милости, построил себе вон эту избушку и окончательно отказался и от тяжбы и от своей земли. Людям он объяснял свой поступок и так и этак. То говорил, что у брата несколько душ детей и что, правда, сейчас он его обидел, зато раньше растил его и учил; то — что, рассорясь с братом, он останется совсем один на свете, потому что, кроме его да еще сестры, у него нет никого родных. Но люди только смеялись над всеми его объяснениями и тогда-то впервые прозвали его "глупым Габрысем". А он и прежде и после этого натворил еще множество подобных же глупостей. В том имении, куда брат определил его еще совсем мальчиком, должность у него была очень прибыльная, и, если бы он ее не оставил, наверное давно бы скопил немалое состояние. Но он свое место бросил и вернулся домой, потому что кто-то из высших служащих был с ним невежлив, а Габрысь, по собственным его словам, предпочитал есть хлеб с водой, чем пирог с обидой да бесчестием. За это люди тоже совсем его не похвалили. Дело известное: раз пошел в услужение, терпи и надейся на лучшее будущее, а уж такая гордость, когда отказываются от любой выгоды, лишь бы потешить свое самолюбие, просто глупость и грех. Потом… но то, что он сделал потом, уже превосходит всякое воображение. За время своей службы в имении, где Габрысь все же пробыл несколько лет, он кое-что скопил, немного, всего, говорят, рублей двести, но, когда брат его обобрал, оставив ему только две или три десятины, даже и эти деньги ему бы весьма пригодились. Он и строил всякие проекты в расчете на них: хотел купить вторую корову, обзавестись хорошей бричкой и достать черенки, чтоб насадить фруктовый сад. Вдруг приезжает сестра, та самая, что за мельником и живет в полутора милях отсюда; так вот, приехала она да как начала охать, как начала приставать: одолжи да одолжи мне свои деньги, а то мельница у нас совсем развалилась, отстраивать надо, а отстраивать не на что, так мы и погибнем с детьми! Он вначале было отказал ей, отнекивался, указывал на собственную нужду, но она все стояла у него над душой, все клянчила да хныкала, — он ей и дал их в долг — без отдачи! Просто последний свой грош отдал сестре. Тогда-то уж все чуть животы не надорвали со смеху, а прозвище "глупый Габрысь" окончательно пристало к нему. Но он словно и не замечал этого и еще два раза сделал по-своему: раз, когда взял к себе старую, дряхлую тетку, сварливую до того, что никто ее держать не хотел и которой только и оставалось итти по миру; и другой раз, когда он не захотел жениться на пожилой и очень неказистой с лица, но богатой панне. А сватала ему эту панну сама Панцевичова! В ту пору уже все начинали его ставить ни во что, но как бы то ни было, раз он им приходился родней, надо было его выручать и вытягивать из нужды. Ни одна молодая и богатая панна за него бы не пошла. Однако Панцевичова подыскала ему невесту; правда, старую и безобразную, но зато богатую. А Габрысь — ни за что! "Зачем мне это? — говорит. — Мне и так хорошо! Я, — говорит, — не раб, меня ни за какие деньги не купишь!" Так он и живет: беден до того, что у него подметки отваливаются, а одинок, как отшельник; только зверюшки, цветочки да скрипка скрашивают ему жизнь. А что толку в такой жизни? Ни пользы, ни удовольствия, ни чести — ничего нет. Одна корова, одна убогая лошаденка, да несколько кур, за которыми присматривает тетка, — вот и все. Придет ли он куда-нибудь, его даже не замечают и не приглашают садиться; скажет ли что-нибудь, все, даже не слушая, хохочут: уж наперед известно, что глупый Габрысь ничего умного не скажет. Оттого он давно уже никуда не ходит и ни с кем не разговаривает. А если по делу или по другому поводу изредка и зайдет к кому-нибудь, то садится у самых дверей, чтоб никому не мешать, и молчит, но ни за что в гостях кусочка в рот не возьмет. Должно быть, не хочет, чтобы люди, которые насмехаются над ним и ни во что его не ставят, не подумали, чего доброго, что он голоден и нуждается в их хлебе. И у него своя гордость была, да еще какая! "Беден-то я беден, — говорил он, — глуп — ну, и пускай буду глуп, но попрошайкой никогда не стану, хотя бы с голоду подыхал!" Бедный он, этот глупъш Габрысь, но добрый. Салюся всегда его очень любила и была ему многим обязана. Когда, бросив службу в имении, он вернулся и впервые приобрел кличку "глупый Габрысь", она была еще совсем маленькой. Выстроив себе избушку возле самого плетня их усадьбы, Габрысь часто зазывал к себе Салюсю, строгал для нее игрушки из дерева, засаживал ей грядки, строил ограды из камешков, а потом предложил ее брату свои услуги в качестве учителя и выучил ее читать и писать. Правда, последнее не удалось ему в совершенстве, потому что он питал к ней слишком большую слабость, чтобы заставить ее как следует учиться. И все же ему она была обязана тем, что не осталась совсем невежественной и безграмотной.
