Рассказы
Рассказы читать книгу онлайн
Рассказы из цикла «Записки старого скобаря». Словечко это Лев Васильевич Успенский всегда произносил с удовольствием и сам называл себя скобарем. За живыми узорчатыми зарисовками быта, нравов, характеров Псковщины 1917–1923 годов встают неповторимые, невыдуманные картины времени. Такой помнил и любил Псковщину писатель, живший подолгу в детстве и юности в небольшом псковском имении Костюриных (девичья фамилия матери), а позднее работавший в тех местах землемером. В этих рассказах, как говорил сам писатель, беллетристика сливается с занимательной лингвистикой. И он очень гордился знанием своеобразного псковского — «скобского» — говора.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
— Эх, Павел ты Павел, Королев ты Королев! — ответил я ему. — Ты на каком корабле служил?
— На «Рюрике» одно время служил. Одно время на «Паллады»…
— Ну и что же, ты не видывал, как штурман корабль ночью в тумане точно к тому городу приводил, к которому было назначено? А тут — что: туман, ночь?
— Ну, валяй, Леу, а я смотреть буду! Только то — навигация! Большое дело!
Если бы я вздумал написать на эту тему психологическую новеллу и шаг за шагом воспроизвести в ней свои переживания за этот день, у меня новеллы не получилось бы, вышел бы роман.
Лесорубы мои «бизо всякого удовольствия» врубались в осиновую чащу Каменистки, и по красивой, чистенькой, точной, как какой-нибудь длинный коридор, поставленный под углом к горизонту, визирке, в одну линию, закрывая друг друга, свидетельствуя тем о геометрической правильности просеки, вытягивались белые, облупленные вешки. Но они поднимались все выше и выше по вертикальному волоску зрительной трубки, миновали уже перекрестие, и как мог я знать, где, на каком уровне скрывается в этой зеленой чаще маковка подъема; хватит ли моей «оптики», чтобы дотянуться до нее? «Худо тебе будет, Левушка, — думал я про себя, — если не хватит. Тогда придется рубиться дальше просто по вешкам, то есть… честно говоря, на глаз… А велик ли шанс, что на глаз ты прорубишься куда нужно?»
С каждыми пятью или десятью метрами углубления просеки в рощу сердце у меня билось все сильнее. Хотелось махнуть на все рукой, крикнуть: «Бросай работать!» — и пешком уйти из Микулина в свое Щукино, чтобы никогда и не браться за теодолит или мерную ленту. Хотелось оставить теодолит, как он стоит над своим пикетом, и броситься туда, наверх! Хотя делать это было и невозможно, да и совершенно бесцельно: там я ничем не мог бы помочь себе.
Я не знаю, что произошло бы, если бы эта неопределенность протянулась еще десять (а может быть даже — еще пять) минут… Может быть, я и выкинул бы какую-нибудь глупость.
Но полеживавший в сторонке на поженке Павел Королев внезапно вскочил на ноги. Да и я сразу же услышал: там, наверху, кричали что-то непонятное, кричали на несколько голосов и, судя по тону, кричали не зря, а об важном.
— Слышь, Леу, ты тут командуй, а я впередсмотрящим пойду на бак! — Королев уже двинулся вперед, но в тот же миг там, наверху, упало последнее, мешавшее мне густое дерево, и, как я потом убедился, не осина, береза, единственная среди тысяч зеленоствольных соседок. И в объективе теодолита открылось голубое летнее небо, с медленно плывущим по нему слева направо, с юга — на север, пухлым, упругим кучевым облаком.
— Стой, Павел, стой! — заорал я. — Прорубились! Вон вниз кто-то бежит, кричит.
Сверху и действительно по только что прорубленной недлинной (ну, сколько в ней было? — саженей двести, если не меньше) просеке, торопясь, спускался кто-то из мишковцев… Нет, это Божененок, Леня… «Тьфу, это ж петрешкинский Пимен, откуда он тут взявши, вот народ до чего любопытный! Чего он кричит-то?» Мы оба прислушались. Не то «холóп», не то «остолóп».
— Ай, Леу, плохой с тебя скобарь, — вдруг ухмыльнулся Король. — «Столóб» — ен кричит. Видать «столóб» какой-то нашелся. Как какой столóб? Обнакновенный столб!
И тут я подпрыгнул. Как сказано у Киплинга:
«Корабельный кок смерил его прыжок и утверждал потом, что он был не меньше чем в четыре фута десять дюймов».
— Павел! — закричал я. — Так, значит, это — кончено! Теперь уж совершенный пустяк. Смотри: главное, что не только угол, но и румбы оказались теми же. Теперь все можно забирать отсюда, нести на гору. Дальше пойдем по компасу. Видишь? Написано что? ЮЗ 43°30′. А теперь здесь по стрелке смотри сколько? 43 с половиной. Ну?
Петрешкинский Пимен и на самом деле, задыхаясь, добежал до нас. Визирка действительно вывела их «в такой гущаре» — прямо на «столóб». «Да какой столóб, Лев Васильевич! Чистый, белый, что рыбий зуб. Быдто лет десять, как орлен: в орла все перышки видны. Ай, вот чудо!»
Но для меня мои волнения и чудеса кончились. Мы поднялись на вершину Каменистки. На ту ее, западную, сторону осинник был таким же густым, но теперь я уже с полной уверенностью оседлал ногами моего теодолита действительно как бы новенький столб с черным орлом на затеске и спокойно продолжил рубку просеки под углом 180°, по продолжению восходящей прямой. Стрелка компаса показывала, как и там, свои 43°30′, а мои лесорубы ринулись в бой с удвоенной энергией, как воины, уже одержавшие победу в схватке с передовым отрядом врага и теперь уверенные в решительной победе.
Просека спустилась вниз и уперлась в покосы по ту сторону сопки. Перед нами открылись те самые злополучные «болотина и вузок», которые были предметом спора вот уже много десятилетий. Я не рискнул при помощи вычислений устанавливать, какую длину должна иметь проекция дуги, описанной нашей визиркой через округлый хребет Каменистки. Я примерно прикинул, что «трехземелька» должна лежать саженях в семидесяти или восьмидесяти от этой, западной, опушки сопки. Оглядев наметанным взглядом землемера пространство перед собою, я заприметил там чересчур пышный куст, состоящий из лозы, березы, двух или трех елушек и даже калинового подседа: такие разнопородные кусты постоянно встречаются именно у межевых ям; не знаю, может быть, они возникают как раз в момент их выкапывания, а семена всех этих растений заносятся сюда толпой народа, внезапно появившегося и затем навсегда схлынувшего прочь.
Как только три первые белые вешки выстроились на равнине, стало ясно (мне), что, во-первых, моя линия как раз прорежет этот калиново-березово-лозовый куст, что, во-вторых, «вузок и болотинка»… Я вгляделся в моих «заказчиков». Лица и мишковцев и марковцев стали строгими, «сурьезными»: сейчас все должно было решиться… Дядька с вешками плясал впереди меня по зеленым пожням. Движениями рук я указывал ему — поправей, полевей — вот так! — где надо вкалывать в дерен очередную белую тростинку… Я прекрасно видел, что происходит: стройная линия вешек уже разделила как раз «надвое» спорный объект, «спорное угодье»: болотинка — «так сабе болотинка, — а все ж, гляди, на ей кучи три сена становится» — явно отходила к мишковцам, а «вузок» — узенькая косичка пашни, ответвившаяся от обширного пространства пара, бесспорно доставалась Маркову. («Конешно, добрый сявец раза четыре пястку туды-сюды и кинет; что-нибудь да и выростет; ну, правду говоря, спорить за его, как хошь, не стоило».)
Видели это и сами крестьяне. Однако не тем миром они были мазаны, чтобы так, на полудоказательствах, пойти на мировую: «Не, брат зенлямер, ты нам трехземельную яму покажи, тогда мы табе поверим!» Вот ведь народ твердый!
Ну что ж, так — так так! Конечно, человеку непосвященному было бы трудно разобраться тут, особенно горожанину.
Я не был горожанином.
Я был «посвященным».
Чуть полевее куста мой опытный взор углядел чуть заметное углубление, в котором росли не луговые травы, как вокруг, а самая малость вымирающих, вытесняемых кустиков осоки и болотного хвоща.
— Вот она, «трехземельная» ваша! — топнул я ногой по осоке. — Не верите? Лопата у кого? Давайте копайте вот здесь.
Копать понадобилось не так уж глубоко, аршин с небольшим. Сначала лопата выковырнула из земли древнее, разодранное во многих местах, голенище. Потом на куче земли оказалось штук десять — двадцать глиняных черепков. И наконец, тот, кто копал, отшвырнул лопату в сторону: «Чего ж дальше-то рыть? Ясный факт — тутотка!»
Марковцы и мишковцы стояли, столпившись вокруг. Всего их набралось человек, наверное, двадцать. Я вглядывался в них, как в лица актеров в минуту «живой картины», которой заканчивается «Ревизор». У каждого было свое выражение лица. Одно лицо выражало разочарование, другое — недоумение, третье — пробивающуюся радость по поводу того, что «сла те, господи, кончен спор!».
Потом сквозь толпу, как линкор, прорезался Королев Павел — предволкомбеда.
— Ну что, спорщики? — насупив брови, метая вокруг «свирибые» (точь-в-точь Котобрыс!) взоры, начал он. — Ну — как? «Трехземельки» при матушке Катерине с молебствиями закладывали? Советскому замлямеру такой «трехземельки» до веку не найти, как она — заклятая? Ну, мишковцы, как? «Этот вузок еще наши деды и прадеды сохам пахали!» А марковцы: «Еще мой батька на тым болотце пять куч сена поставил, я сам помню»? Перед сельсоветом за грудки брались. У меня в комбеде чуть стол не сломали, кулакам бивши… А вот приходит тая Советская власть и призывает она советского замлямера, вот этого самого Ильвá. И этот Лéу, как у его на плечах голова, а не голосник, какие в старых церквах в стены для звуку заделывали, берет старинный план и велит четырем мужикам, вот с этого дерева начавши, рубить просеку в мышью норку шириной. И пересекае он нашу святую, благодатную гору Каменистку на две половины. И указывае там столоб, которого — скольки марковцы-мишковцы за подосиновикам сюда ни ходят — ни разу не найшли. И спускает нас всих, вместе взятых, вниз. И приводит прямо на заклятую «трехземельную» яму, з-за которой еще до революции трем марковцам да семи мишковцам затылки проломили. И велит копать. И выкапываем мы с-под земли голенище матушки Катерины, так-то ее и так-то, и еенный битый горшок, и вуголь, видать, из тых времен кадильницы… Ну вот, Советская власть в моем лице говорит теперь науке спасибо! А вам, чтоб я больше вас в комбеде не видел и про ваши вузки да лытки не слыхал. Понятно?