Четырнадцатая часть
Четырнадцатая часть читать книгу онлайн
Польская писательница. Дочь богатого помещика. Воспитывалась в Варшавском пансионе (1852–1857). Печаталась с 1866 г. Ранние романы и повести Ожешко ("Пан Граба", 1869; "Марта", 1873, и др.) посвящены борьбе женщин за человеческое достоинство.
В двухтомник вошли романы "Над Неманом", "Миер Эзофович" (первый том); повести "Ведьма", "Хам", "Bene nati", рассказы "В голодный год", "Четырнадцатая часть", "Дай цветочек!", "Эхо", "Прерванная идиллия" (второй том).
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
— Видите ли, — говорил он, — ей ведь все равно, где она ни будет жить, и даже лучше жить где-нибудь, чем у нас, потому что она как-то не могла ужиться с моей женой, а мне без зальца обойтись невозможно. Тыркевич с ума сходит по своей невесте, а вследствие этого хочет приблизить к себе и ее мать. Не могу же я отказать такому человеку… Он женится на сестре моей жены и этим делает честь всем нам… Да и жена моя что-нибудь значит… она давно хотела переселить к себе мать… Не могу же я действовать наперекор всем, да и вреда от этого переселения не будет никому. А Теодоре какой будет вред? Долг свой я выплачу ей тотчас же и потом не забуду о ней, — нужды она испытывать не будет.
Последние слова он проговорил тоном искреннего убеждения. Но, несмотря на это, ему немного было жалко сестру, и свою совесть он успокаивал обещаниями следить за нею, хотя издалека.
Теодора до полудня опоражнивала свой комод и укладывала разные лохмотья в сундуки и чемоданы. Потом она отослала все это в переулок, в маленький домик с окошками у самой земли, и, подкараулив минуту, когда ни Тыркевича, ни Ельки не было во флигеле, пошла проститься с братом и невесткой, а главное — с их детьми. В руках у нее были две клетки со снегирями.
Прощанье длилось недолго. Пани Ядвига, упоенная успехом, пожелала быть великодушной и подарить золовке одно из своих платьев, но Теодора не приняла подарка и попросила только хорошенько присматривать за ее снегирями. Дети залились слезами, когда она сказала им, что уходит навсегда, и хотели было бежать за нею, но их заперли в спальне, а Теодора вышла из флигеля одна с корзинкой в руках. Она хотела было, не оглядываясь, выйти со двора, но остановилась у калитки, с минуту смотрела на садик, на дом, на флигель, на конюшню и, не имея силы ни двинуться дальше, ни остаться на месте, опустилась на приступок ворот, приложила платок к глазам и тихо заплакала. Прошла минута, — она отняла платок от глаз, тяжело поднялась и ушла.
Много лет прошло до того времени, когда я снова очутилась на Цветной улице. Проходя мимо щеголеватого шестиоконного дома, я вспомнила о семье Коньцова, и мне пришла охота навестить своих старых знакомых.
Я вошла на двор и не знала, куда мне итти — так изменился флигель, в котором когда-то жили Коньцы. Он разросся и вширь и ввысь. Садик тоже стал обширнее, — вероятно, к нему прикупили соседнюю землю, а хозяйственные постройки явно говорили о возраставшем благосостоянии хозяев и их старании увеличить его.
В гостиной флигеля я нашла всю семью Коньцова, которая собиралась садиться за стол. Меня узнали и встретили очень приветливо.
Пани Ядвига была прекрасна попрежнему, и даже еще лучше, потому что ее красота как бы отстоялась и стала спокойнее. Протекшие годы, постоянное пребывание с любимой матерью и сестрой, а может быть, и увеличивавшаяся семья, видимо, успокоили ее бурный темперамент. На ее лице отражалось полное довольство судьбой, а когда она смотрела на мужа, в ее взгляде сквозило уважение и привязанность.
Пан Клеменс казался еще более важным, чем прежде; он значительно потолстел, одевался гораздо более тщательно, а каждое его движение и слово показывали, что он чувствовал себя не только счастливым, но и полезным и кое-что значущим на свете. Ремесло наборщика он бросил уже несколько лет тому назад, сделался магистратским советником, оказывал значительное влияние на городские дела и… копил понемногу деньги, чтоб купить соседний дом и земельный участок. Он был полон сознания собственного достоинства и твердо верил в свою полезность. Ведь он делал все, что должен был делать на своем месте, и представлял собой положительный тип трудолюбивого и честного мещанина, ведущего порядочную жизнь.
Рядом с отцом и матерью вокруг стола, уставленного простой, но обильной пищей, сидело пятеро детей: старший Янек в школьном мундире, Манюся, подросток, разодетая, хорошенькая и бойкая, и еще трое, поменьше, но таких же здоровых, веселых и красивых.
Шумно и весело было в этой маленькой гостиной, за венецианскими окнами которой стояли раскидистые груши, осыпанные уже желтеющими листьями и еще не собранными плодами, и эти шум и веселье усилились еще больше, когда в комнату вбежала пани Тыркевич, попрежнему прекрасная, живая и решительная женщина. На пороге она объявила, что ее муж уехал из города на целый день и что она приглашает к себе сестру со всей семьей пить чай.
— Мама нездорова и не может притти к вам, а ей хочется видеть детей, — прибавила она.
После ухода пани Елены я узнала, что у Тыркевичей потомства не было и что она любила племянников, как родных детей, что Тыркевич попрежнему занимался различными спекуляциями, становился день ото дня богаче и пригласил зятя участвовать в своих делах. Все они жили в согласии, весело и с надеждой взирали на будущее.
Я спросила о панне Теодоре. Пан Клеменс ответил мне, что женщина, к которой она переехала, давно уже умерла, и что сестра его живет в таком-то переулке, в «зальце» такого-то дома.
— Я не забываю о ней, — добавил он, — даю ей каждый месяц на содержание, потому что свои деньги она давно уже прожила… Она очень расточительна и тратила чересчур много.
Спустя час, найдя дом, указанный мне паном Клеменсом, я по дрожащим ступеням поднялась на такой темный чердак, что, спотыкаясь на каждом шагу, чуть не ощупью нашла обитую паклей дверь. Сквозь узенькие, прорезанные вверху окошки и щели, просвечивавшие в стенах, врывался холодный осенний ветер и оглашал чердак пронзительным свистом. Я постучалась в дверь и, не получив никакого ответа, слегка приотворила ее. Зрелище, которое представилось мне с порога, было таково, что в первую минуту я не знала, где нахожусь. То была как будто комнатка, но очень странная: маленькая, продолговатая, суживавшаяся к потолку, с косыми стенами.
Необычайная структура так называемого «зальца», объясняемая лишь экономией места и общей архитектурой дома, делала его поразительно похожим на гроб. Узкая полоса потолка, вместе с наклонными стенами, с полнейшей точностью изображала гробовую крышку. По комнате этой ходить не сгибаясь можно было только по одной линии, пролегавшей по ее середине; сойдя с нее, всякий человек, даже самого обыкновенного роста, принужден был наклонять голову. У самых дверей находилась полуразрушенная глиняная печка, у одной из стен вешалка со старым, полинялым платьем! в глубине неясно маячило маленькое окошко, а возле него стояли стол и две табуретки. На одном табурете сидела маленькая, иссохшая женщина в ватной поношенной кофте, без чепца, но с целой массой почти совершенно седых волос. Она сидела боком к окну и что-то вязала; на фоне мутных стекол вырисовывался ее сухой профиль со впалыми щеками и губами, с изборожденным густыми морщинами лбом.
Она не сразу узнала меня, но, когда я назвала себя, ласково улыбнулась и пригласила меня сесть. В комнатке, прилегавшей к разрушенному чердаку, чувствовался влажный, пронзительный холод; должно быть, в ней царствовал вечный полумрак, потому что снаружи в нескольких шагах от окошка возвышалась широкая грязно-серая стена какой-то конюшни или сарая, заслонявшая все — и небо, и людей, и даже тесный и зловонный двор.
Я спросила ее о здоровье.
— Не особенно, не особенно, — ответила она, — по ночам не сплю, глаза изменяют, ноги начинают пухнуть… должно быть, уж конец мой приближается, и я благодарила бы за это господа бога, если б не боялась умереть когда-нибудь ночью, одиноко… не видеть человеческой руки, которая подала бы мне каплю воды и одарила бы меня на далекую дорогу добрым словом…
Когда она говорила это, ее ввалившиеся губы задрожали. Я начала было говорить, что во всяком случае ее родственники, брат, его дети…
Она трясущеюся рукой сделала мягкий, но отрицательный жест и перебила:
— Э, пани, извините меня! Я не надеюсь, чтоб кто-нибудь из них пришел ко мне в последнюю минуту с помощью и утешением. Брат относится ко мне по-братски… нечего говорить… Дает мне аккуратно несколько рублей в месяц, чтоб я не умерла с голоду и не пошла бы нищенствовать к костелу… Те деньги, которые я получила от него, давно разошлись. Триста рублей… не бог весть какое сокровище… Я хворала, и ту бедную женщину, у которой жила, на свой счет похоронила… ну, деньги и разошлись. Я давно живу у брата на милостыне — сама зарабатывать ничего не могу — и я готова была бы удовлетвориться жизнью и тем, что брат мне дает, если б не этот страх и печаль, что я так одинока.