Жизнь Клима Самгина (Сорок лет). Повесть. Часть первая
Жизнь Клима Самгина (Сорок лет). Повесть. Часть первая читать книгу онлайн
15 марта 1925 года М. Горький писал С. Цвейгу: «В настоящее время я пишу о тех русских людях, которые, как никто иной, умеют выдумать свою жизнь, выдумать самих себя» (Перевод с французского. Архив А. М. Горького). «...Очень поглощен работой над романом, который пишу и в котором хочу изобразить тридцать лет жизни русской интеллигенции, – писал М. Горький ему же 14 мая 1925 года. – Эта кропотливая и трудная работа страстно увлекает меня» (Перевод с французского. Архив А. М. Горького).
«...Пишу нечто «прощальное», некий роман-хронику сорока лет русской жизни. Большая – измеряя фунтами – книга будет, и сидеть мне над нею года полтора. Все наши «ходынки» хочу изобразить, все гекатомбы, принесенные нами в жертву истории за годы с конца 80-х и до 18-го» (Архив А. М. Горького).
Высказывания М. Горького о «Жизни Клима Самгина» имеются в его письмах к писателю С. Н. Сергееву-Ценскому, относящихся к 1927 году, когда первая часть романа только что вышла в свет. «В сущности, – писал М. Горький, – эта книга о невольниках жизни, о бунтаре поневоле...» (из письма от 16 августа. Архив А. М. Горького).
И немного позднее:
«Вы, конечно, верно поняли: Самгин – не герой» (из письма от 8 сентября 1927 года. Архив А. М. Горького).
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Когда он ушел, Клим спросил Лидию: как она думает об этом?
– Он – поэт, – сказала девушка тоном, исключающим возражения.
О сопротивлении вещей человеку Диомидов говорил нередко.
– Мелкие вещи непокорнее больших. Камень можно обойти, можно уклониться от него, а от пыли – не скроешься, иди сквозь пыль. Не люблю делать мелкие вещи, – вздыхал он, виновато улыбаясь, и можно было думать, что улыбка теплится не внутри его глаз, а отражена в них откуда-то извне. Он делал смешные открытия:
– Если идти ночью от фонаря, тень делается все короче и потом совсем пропадает. Тогда кажется, что и меня тоже нет.
Наблюдая его рядом с Лидией, Самгин испытывал сложное чувство недоуменья, досады. Но ревность все же не возникала, хотя Клим продолжал упрямо думать, что он любит Лидию. Он все-таки решился сказать ей:
– Не доведет тебя до добра твой романтизм.
– А что такое – добро? – спросила она вполголоса, нахмурясь и глядя в глаза его. Пока он, пожимая плечами, собирался ответить ей, она сказала:
– Я думаю, что отношения мужчин и женщин вообще – не добро. Они – неизбежны, но добра в них нет. Дети? И ты, и я были детьми, но я все еще не могу понять: зачем нужны оба мы?
В конце концов Самгину казалось, что он прекрасно понимает всех и все, кроме себя самого. И уже нередко он ловил себя на том, что наблюдает за собой как за человеком, мало знакомым ему и опасным для него.
Готовясь встретить молодого царя, Москва азиатски ярко раскрашивала себя, замазывала слишком уродливые морщины свои, как престарелая вдова, готовясь в новое замужество. Было что-то неистовое и судорожное в стремлении людей закрасить грязь своих жилищ, как будто москвичи, вдруг прозрев, испугались, видя трещины, пятна и другие признаки грязной старости на стенах домов. Сотни маляров торопливо мазали длинными кистями фасады зданий, акробатически бесстрашно покачиваясь высоко в воздухе, подвешенные на веревках, которые издали казались тоненькими нитками. На балконах и в окнах домов работали драпировщики, развешивая пестрые ковры, кашмирские шали, создавая пышные рамы для бесчисленных портретов царя, украшая цветами гипсовые бюсты его. Отовсюду лезли в глаза розетки, гирлянды, вензеля и короны, сияли золотом слова «Боже царя храни» и «Славься, славься наш русский царь»; тысячи национальных флагов свешивались с крыш, торчали изо всех щелей, куда можно было сунуть древко.
Преобладал раздражающий своей яркостью красный цвет; силу его еще более разжигала безличная податливость белого, а угрюмые синие полосы не могли смягчить ослепляющий огонь красного. Там и тут из окон на улицу свешивались куски кумача, и это придавало окнам странное выражение, как будто квадратные рты дразнились красными языками. Некоторые дома были так обильно украшены, что казалось – они вывернулись наизнанку, патриотически хвастливо обнажив мясные и жирные внутренности свои. С восхода солнца и до полуночи на улицах суетились люди, но еще более были обеспокоены птицы, – весь день над Москвой реяли стаи галок, голубей, тревожно перелетая из центра города на окраины и обратно; казалось, что в воздухе беспорядочно снуют тысячи черных челноков, ткется ими невидимая ткань. Полиция усердно высылала неблагонадежных, осматривала чердаки домов на тех улицах, по которым должен был проехать царь. Маракуев, плохо притворяясь не верующим в то, что говорит, сообщал: подряд на иллюминацию Кремля взят Кобозевым, тем торговцем сырами, из лавки которого в Петербурге на Садовой улице предполагалось взорвать мину под каретой Александра Второго. Кобозев приехал в Москву как представитель заграничной пиротехнической фирмы и в день коронации взорвет Кремль.
– Конечно, это похоже на сказку, – говорил Маракуев, усмехаясь, но смотрел на всех глазами верующего, что сказка может превратиться в быль. Лидия сердито предупредила его:
– Не вздумайте болтать об этом при дяде Хрисанфе. Дядя Хрисанф имел вид сугубо парадный; шлифованная лысина его торжественно сияла, и так же сияли ярко начищенные сапоги с лакированными голенищами. На плоском лице его улыбки восторга сменялись улыбками смущения; глазки тоже казались начищенными, они теплились, точно огоньки двух лампад, зажженных в емкой душе дяди.
– Ликует Москва, – бормотал он,, нервно играя кистями пояса, – нарядилась боярыней. Умеет Москва ликовать! Подумайте: свыше миллиона аршин кумача истрачено!
И, вспоминая, что слишком сильный восторг – неприличен, он высчитывал:
– Двести пятьдесят тысяч рубах; армию одеть можно! Он пытался показать молодежи, что относится к предстоящему торжеству иронически, но это плохо удавалось ему, он срывался с тона, ирония уступала место пафосу.
– Второй раз увижу, как великий народ встретит своего молодого вождя, – говорил он, отирая влажные глаза, и, спохватясь, насмешливо кривил губы.
– Идолопоклонство, конечно. «Приидите, поклонимся и припадем цареви и богу нашему» – н-да! Ну все-таки надо посмотреть. Не царь интересен, а народ, воплощающий в него все свои чаяния н надежды.
Он звал Диомидова на улицу, но тот нерешительно отказывался:
– Я, знаете, не люблю скопления народа. – Ну, это, брат, глупости! – возмущался дядя Хрисанф. – Как это – не люблю?
– Видите ли, это не помещается во мне, любовь к народу, – виновато сознавался Диомидов. – Если говорить честно – зачем же мне народ? Я, напротив...
– Ты – с ума сходишь! – кричал дядя Хрисанф. – Что ты, чудак? Как это – не помещается? Что это значит – не помещается?
И решительно тащил юношу за собою на шумные улицы. Клим тоже шел, шел и Маракуев, улыбаясь несколько растерянно.
В окнах, на балконах часто мелькало гипсовое, слепое лицо царя. Маракуев нашел, что царь – курнос.
– Похож на Сократа в молодости, – заметил дядя Хрисанф.
По улицам озабоченно шагали новенькие полицейские чиновники, покрикивая на маляров, на дворников. Ездили на рослых лошадях необыкновенно большие всадники в шлемах и латах; однообразно круглые лица их казались каменными;, тела, от головы до ног, напоминали о самоварах, а ноги были лишние для всадников. Тучи мальчишек сопровождали медных кентавров, неустанно взвизгивая – ура! Оглушительно кричали и взрослые при виде франтоватых кавалергардов, улан, гусар, раскрашенных так же ярко, как деревянные игрушки кустарей Сергеева Посада.
Кричали ура четверым, монголам, одетым в парчу, идольски неподвижным, сидя в ландо, они косенькими глазками смотрели друг на друга; один из них, с вывороченными ноздрями, с незакрытым ртом, белозубый, улыбался мертвой улыбкой, желтое лицо его казалось медным.
– Вот, смотри, – внушал дядя Хрисанф Диомидову, как мальчику, – предки их жгли и грабили Москву, а потомки кланяются ей.
– Да они не кланяются, – они сидят, как совы днем, – пробормотал Диомидов, растрепанный, чумазый, с руками, позолоченными бронзовым порошком; он только утром кончил работать по украшению Кремля.
Особенно восторженно московские люди встречали посла Франции, когда он, окруженный блестящей свитой, ехал на Поклонную гору.
– Видишь? – поучал дядя Хрисанф. – Французы. И они тоже разорили, сожгли Москву, а – вот... Мы зла не помним...
Встретили группу английских офицеров, впереди их автоматически шагал неестественно высокий человек с лицом из трех костей, в белой чалме на длинной голове, со множеством орденов на груди, узкой и плоской.
– Британцев не люблю, – сказал дядя Хрисанф. Промчался обер-полицмейстер Власовский, держась за пояс кучера, а за ним, окруженный конвоем, торжественно проехал дядя царя, великий князь Сергей. Хрисанф и Диомидов обнажили головы. Самгин тоже невольно поднял к фуражке руку, но Маракуев, отвернувшись в сторону, упрекнул Хрисанфа;
– Не стыдно вам кланяться гомосексуалисту!
– Ура-а! – кричали москвичи. – Ур-ра! Потом снова скакали взмыленные лошади Власовского, кучер останавливал их на скаку, полицмейстер, стоя, размахивал руками, кричал в окна домов, на рабочих, на полицейских и мальчишек, а, окричав людей, устало валился на сиденье коляски и толчком в спину кучера снова гнал лошадей. Длинные усы его, грозно шевелясь, загибались к затылку.